старик, — плачу я. Марчеллино ни в какую: пыжится, толкает меня. Брось, говорю, давай не будем, кончай базар.
Он: еще чего. Я ему: и думать забудь. Он мне: шутки шутишь? Я: ну прямо! Марчелло скривился. Я ему: чего кривишься, бля, я плачу. Марчелло мне: мудозвон.
Я ему: иди, говорю, просрись, пора уже въехать, угощаю тут я. Он мне: даже не рыпайся со своим бамажником, ты меня и так заколебал, плачу все одно я.
Кругом народ тусуется, мочалки там местные, ну и вообще; всем охота узнать, кто из нас забашлит. Вылупились на меня, ждут, чего дальше. И кассирша за стойкой тоже глазеет.
Короче, расклад такой, Марчелло: ты лучше не выёгивайся, последний раз говорю, прикинь. Тут он как пихнет меня к витрине мороженого, а бабки-то кассирше сует.
Мать твою, завопил я и выхватил пушку. Ты врубишься или нет, что пора завязывать эту лабуду? Да или нет, да или нет — и зашмалил ему всю обойму конкретно в зенки.
Что, ты этого хотел, этого? Ласты завернуть хотел, а, Марчеллино, орал я не своим голосом. Марчелло бухнулся на пол. Так и сжал в кулаке свои тугрики, заляпанные кровью. Все повалили из бара. Я за ними. А сам палю без разбора и реву во всю глотку: обижаешь, старик, — я плачу, плачу я.
лот номер четыре
Бабушка
Есть ли у меня бабушка, нет ли — роли не роляет. Никто еще не добивался успеха или там любви только потому, что у него есть бабушка.
Моя бабушка глухая, грязная и лживая.
Она у меня малость со сдвигом, а может, только косит под малахольную. Вся ее жизнь теперь — сплошные залепухи, которые она откалывает на голубом глазу.
Бывало, такие завороты накрутит, лишь бы отмазаться. Хотя известно, что в доме никого и схавать весь «Осенний вальс», кроме нее, некому. Но развозит она реально — не подкопаешься.
Бывало, обдует диван, а сама ни сном ни духом. Хоть ты тут тресни.
И бровью не поведет: мол, соседский мальчик напроказил. Наглость на грани гениальности. Двухлетка и вправду топает ножками, но не так шустро, чтобы ходить по-маленькому на наш диван.
Особо впечатляют бабулькины фотки в юности.
Она была красавицей.
Как раскину, что и на такую старуху бывает прореха, голова кругом идет.
Разок я ее спросил, мол, не пора ли тебе уже пора, ну типа дубаря секануть. А про то, чтобы загнать себе балду под кожу, и думать забудь. Такую гусеницу никто и даром пялить не станет. Тем паче она скоро своим ходом увянет. Душок и так уж пошел, того гляди, струпья повылезут.
Бабулина ряшка все та же, что и в молодости, с той разницей, что из нее как будто всю жидкость выкачали, вот кожа там-сям и обвисла.
Без конца таскает меня с собой на кладбище. Проведать своего супружника — моего деда. Он в 1972 откинулся, а она до сих пор нюни разводит.
Причем по эту вот сторону могильной плиты, где еще живые.
Лично я, когда ей карачун уже придет, не буду доставать бабулю на том свете и звать ее прошвырнуться вместе с этим жмуриком, ее старикашкой.
Чтобы я да куда поперся с собственной бабкой! Я и так уже последним из ребят оторвал себе Moncler. Болтался я раз по центру с бабулей, болтался, ну и зашли мы в одну забегаловку ударить по гамбургеру. Только вот у нее с хавалкой неудобняк: вместо зубьев дёсны как сопли свисают — беэ-э.
Короче, в прошлую пятницу, пока она там несла всякую гиль, стоя на коленях у дедовой могилы, мне вдруг вступило.
Взял я с соседней могилки железную лампадину, да и приложил бабушке по кумполу.
Думаете, бабуля хвостом щелкнула? Как же, щас!
Кто недопонял — поясняю: стоит ей унюхать запашок червей, учуять, что тянет родной гнилятинкой, как она тут же силенки набирает. Это у нее дома силов никаких нету, всех замотает вконец.
И молится, и молится. Что в лоб ей, что по лбу.
Понты давит, прямо как на своем поле.
Христопляска
Иногда мы ходим проведать одного старикана.
Мы — команда парней. Марко, 17 лет, Рак, не обневестился. Энрико, 17 лет, Близнец, не обневестился. Сальваторе, 16 лет, Телец, не обневестился.
Старцы сидят, лупятся в телик и говорят, что смотрят радиво. Потому что они старцы. Им уже телик радио не слаще. Включают что попало, лукают или слухают — все одно. Потому что они внутри своих мыслей. Вроде бы они здесь, а думают о своем, типа отключаются до того, как откинуть концы. Кто как может. Без байды.
Знал я такого. Он вечно спрашивал: ты кто, мол, моя мать, дочь моя, мой отец. Ну, то есть полный неврубон. Где там мужики, где бабы, ему пополам. Тюбик с пастой открыть не мог, все кремом для бритья зубья вымазать норовил. Марко ему: ты чо, ваще што ли, это ж крем для бритья. Тут все как прыснут. Еще бы, поди плохо, когда тебе 17, и ты еще не пескоструйщик, и охота кучу всего переделать, и все так ясно и просто.
Не то что старикану там. Охота-то ему охота, а соображалки уже нетути.
Взять хотя бы нашу команду волонтеров. Отправили нас тут к одному. Он все на раковину забирался и сверху, стало быть, отливал. А ведь был когда-то биг боссом. Теперь вот отливает в раковину.
С утра до вечера снует по дому — сладости ищет. И все капает на мозги про шамовку, хоть сам только что из-за стола после полдника. Карманы набиты сластями, заедками и, главное, сахаром. Как сахар увидит, аж заходится весь.
Синьор Микеле, говорю, а ну, как все будут так себя вести — клянчить пончики, варенку, кексы, колечки. Это же дурдом какой-то.
Синьор Микеле и не думает меня слушать. Все бубнит, что пора бы перехватить чего-нибудь сладенького.
Ну, синьор Микеле, отвечаю, пирожные кончились. А в доме сладкого битком. На следующий день все по-новой. Такой вот кулек.
Раз с Энрико и Марко завернули мы к другому дедуле. Тот всю жизнь горбатился на фирме, где горбатился отец и горбатится сын. Сорок лет отпахал и все долдонит про то, как на той же фирме шуршал его папоротник, шуршит сынок и отшуршал он сам. Вот так шуршат они, шуршат, и один за другим стареют и все долдонят про фирму. Дедок долдонит про фирму до начала программы с Рисполи и после конца программы с Рисполи. И видно, что долдонит со смаком.
Сидит в кресле и долдонит.
Я спросил, он типа только про фирму гнать может или, может, еще про что, а то про фирму-то уже запарило вконец.
Не отвечает. В телик уперся и снова о своем. А днем, бывало, умолкнет, и такая тишина в доме, странно даже. Сожмет палку и молча таращится перед собой.
У всех старцев включен телик.
В их голове все давно уже перемешалось с теликом. В прошлом году один такой врубал телик с восьми утра, чтобы засмотреть новости. А перепутает канал — любая программа за новости сойдет. Приходит и рассказывает, что сегодня американская машина врезалась в стену. Главная новость дня. Мол, в новостях сказали, что немецкая, нет, английская, нет, американская машина взяла и врезалась в стену какого-то там американского городишка.
Другой такой говорил с Альбой Парьетти. Все в спальню ее зазывал покувыркаться. Да еще делал ей особые знаки, чтобы не дай бог на месте Парьетти не оказался Леви. Кувыркаться с Арриго Леви было ему в облом. Он даже видеть его на экране не мог. Он хотел одну Альбу Парьетти, целую программу про Альбу Парьетти, чтобы все время говорить с ней, чтобы говорить ей похабные и нежные слова. Бывало, ящик уже выключен, а он все говорит, говорит. Он видел ее и на потухшем экране. У него мозги раскумаривались от Альбы Парьетти.