ни малейшего понятия об ангине или несварении желудка. Дела у них шли на славу. В «Зеленый баклан», ломящийся от товаров, заглядывали моряки со всех судов, что бросали якорь у Кергеленов, — ведь в гавани Рождества не было другой гостиницы или таверны. Сыновья же Фенимора Аткинса могли быть и плотниками, и парусными мастерами, и рыбаками, а летом промышляли ластоногих в узких расселинах прибрежных скал. Славные парни, вполне довольные своей участью…
— А в общем, почтенный Аткинс, скажу вам: я счастлив, что побывал на Кергеленах. Я увезу отсюда приятные воспоминания. Однако в море выйду с радостью…
— Ну-ну, — ответствовал доморощенный философ, — еще немного терпения! Не торопите час расставания. Хорошие деньки непременно наступят. Недель через пять-шесть…
— Пока же, — перебил я его, — все покрыто толстым слоем снега, а солнце не в силах пробиться сквозь туман…
— Вот тебе на! Мистер Джорлинг, приглядитесь: из-под снега травка пробивается! Посмотрите внимательнее…
— Ее видно только через луну! Неужели вы станете утверждать, Аткинс, что сейчас, в августе, ваши бухты уже очистились ото льда?
— Не буду, мистер Джорлинг. Я лишь снова призову вас к терпению. Зима в этом году выдалась мягкая. Скоро на горизонте покажутся корабельные мачты. Сезон рыбной ловли не за горами.
— Да услышит вас небо, почтенный Аткинс, и да приведет оно в наш порт корабль! Шхуну «Халбрейн»!..
— Ведомую капитаном Леном Гаем! — подхватил тот. — Отличный моряк, хоть и англичанин, — ну, да толковые люди есть всюду. Он пополняет запасы в «Зеленом баклане».
— И вы полагаете, что «Халбрейн»…
— Через неделю появится на траверсе мыса Франсуа. Если этого не случится, придется признать, что капитана Лена Гая нет в живых, а шхуна «Халбрейн» сгинула на полпути между Кергеленами и мысом Доброй Надежды!..
И, сделав на прощание выразительный жест, говорящий о фантастичности подобного предположения, почтенный Фенимор Аткинс оставил меня.
Я надеялся, что прогнозы моего хозяина скоро сбудутся, — все приметы говорили об этом. Все указывало на приближение теплого времени года — теплого для этих мест. Хотя главный остров архипелага расположен на той же широте, что Париж в Европе или Квебек в Канаде, но в южном полушарии, а оно благодаря эллиптоидной орбите Земли охлаждается зимой куда сильнее, чем северное, а летом сильнее разогревается[3]. Зимой на Кергеленах бушуют страшные бури, шторма. При этом вода не слишком сильно охлаждается, оставаясь в пределах двух градусов Цельсия зимой и семи — летом, совсем как на Фолклендских островах или у мыса Горн.
Понятно, что зимой в гавань Рождества не осмеливается сунуться ни одно судно. Во времена, о которых я веду речь, паровые суда были еще редкостью. Парусники же, чтобы не оказаться затертыми льдами, искали укрытия в портах Южной Америки, у берегов Чили или в Африке — чаще всего в Кейптауне, близ мыса Доброй Надежды. Лишь несколько баркасов — одни вмерзли в лед, а другие, оказавшись на песчаном берегу, покрылись инеем до верхушек мачт — представали моему взору в гавани Рождества.
Неудивительно, что, проведя на Кергеленах два месяца, я с нетерпением ждал возможности отплыть восвояси на шхуне «Халбрейн», достоинства которой не переставал расписывать мне жизнерадостный хозяин гостиницы.
— Лучшего невозможно желать! — твердил он. — Ни один из капитанов английского флота не сравнится с моим другом Леном Гаем ни храбростью, ни мастерством. Если бы он вдобавок был поразговорчивее, ему не было бы цены!
Я решил последовать рекомендациям почтенного Аткинса. Как только «Халбрейн» бросит якорь в гавани Рождества, я договорюсь с ее капитаном. После шести-семидневной стоянки шхуна возьмет курс на остров Тристан-да-Кунья, где дожидались олова и меди, которыми был загружен ее трюм.
Я намеревался остаться на несколько недель на этом острове и вернуться в родной Коннектикут. В то же время я не забывал о случайностях, ибо всегда следует, руководствуясь советом Эдгара По[4], «учитывать непредвиденное, неожиданное, невероятное, ибо побочные, второстепенные, случайные обстоятельства часто вырастают в непреодолимые преграды, так что в своих подсчетах нам никогда нельзя забывать про Случай».
Я цитирую здесь великого американского поэта потому, что, будучи сам человеком практического склада, серьезным и не наделенным богатым воображением, восхищаюсь этим гениальным певцом странностей человеческой натуры.
Вернемся, однако, к шхуне «Халбрейн», вернее, к обстоятельствам, при которых мне предстояло покинуть гавань Рождества. В те времена на Кергелены заходило за год не менее пятисот судов. Охота на китов и ластоногих давала блестящие результаты. Достаточно сказать, что, добыв одного морского слона, можно получить тонну жира — количество, ради которого пришлось бы уничтожить тысячу пингвинов. В последние годы число кораблей, заходящих на архипелаг, сократилось до дюжины в год: неумеренное истребление морской фауны сильно уменьшило привлекательность этих мест.
Поэтому я не испытывал беспокойства относительно перспектив отплытия из бухты Рождества, даже если «Халбрейн» не окажется вовремя в нашей гавани и капитан Лен Гай не сможет пожать руку своему приятелю Аткинсу.
Каждый день я выходил на прогулку вокруг порта. Солнце пригревало все сильнее. Скалы и нагромождения застывшей лавы все решительнее освобождались от снега. На нависших над морем скалах появлялся мох цвета забродившего вина, а в море тянулись ленты водорослей. Внутри острова поднимали скромные головки злаки, подобные тем, что растут в Андах[5] и образуют флору Огненной Земли[6]. Оживал единственный здешний кустарник, о котором я уже говорил, — гигантская капуста, весьма ценимая как средство против цинги[7].
Раз-другой я выходил в море на прочном баркасе. На таком баркасе можно достичь Кейптауна, хотя подобный переход занял бы много дней. Но в мои намерения ни в коем случае не входило покидать гавань Рождества столь рискованным способом… Я питал надежды на шхуну «Халбрейн». А пока, прогуливаясь от одной бухты до другой, я продолжал изучать эти изрезанные берега, напоминающие вулканический скелет, проступающий мало-помалу сквозь белый саван зимы…
Иногда меня охватывала тоска, и я напрочь забывал мудрость хозяина гостиницы, не мечтавшего ни о чем, кроме счастливого существования в гавани Рождества. В этом мире не так уж много людей, кого жизнь сумела сделать философами. Мышцы значили для Фенимора Аткинса больше, чем нервы, ум ему заменял инстинкт — именно поэтому его шансы на обретение здесь счастья были куда предпочтительнее моих.
— Где же «Халбрейн»? — твердил я ему каждое утро.
— «Халбрейн», мистер Джорлинг? — откликался он неизменно бодрым тоном. — Разумеется, она придет сегодня же! А если не сегодня, то завтра! В конце концов наступит день, которому суждено стать кануном утра, когда в бухте Рождества затрепещет флаг капитана Лена Гая!
Я подумывал подняться на Столовую гору, дабы расширить обзор. С высоты тысяча двести футов взор простирается на 34 — 35 миль, так что оттуда шхуну можно увидеть на целые сутки раньше. Однако идея карабкаться на гору, до сих пор укутанную снегами, могла взбрести в голову только безумцу.
Меряя шагами берег, я часто вынуждал спасаться бегством ластоногих, которые с брызгами погружались в оттаявшую воду. Пингвины же, невозмутимые и тяжеловесные увальни, не думали удирать, как бы близко я ни подошел. Если бы не их глупый вид, с ними можно было бы заговорить, владей я их крикливым языком, от которого закладывает уши. Что касается черных и белых качурок, поганок, крачек и турпанов, то они тут же с шумом взлетали, стоило мне появиться в отдалении.
Раз мне довелось спугнуть альбатроса, Пингвины напутствовали его дружным гвалтом, словно он приходился им добрым другом, с которым они расставались навсегда. Эти громадные птицы могут проделывать перелеты протяженностью до двухсот лье[8], ни разу не опустившись на твердую землю для отдыха, причем с огромной скоростью. Альбатрос сидел на высокой скале на краю гавани Рождества и смотрел на прибой, пенящийся вокруг рифов. Внезапно он взмыл в