И вот однажды осенила меня блестящая мысль. Я вспомнил, что граф хорошо знал азбуку Морзе и преподавал ее на броненосце «Святослав» всем сигнальщикам. Это было его единственное достоинство. Если только он не забыл эту азбуку, то при помощи ее можно передать ему что угодно. Я радовался своей догадке, обрадовалась и Тамара, когда узнала об этом от меня. Я разыскал знакомого радиста. Дочь усадила отца на диван и сама села рядом с ним.
— Тамара, — сурово заговорил граф, ощупав ее голову. — Я без тебя все время думал: очевидно, все люди превратились в сплошных подлецов. Почему не исполняют мои приказания?
В это время радист постучал пальцем по голове графа.
— Как, азбука Морзе? — воскликнул он. — Как же это до сих пор никто не догадался применить ее для разговора со мною? Наконец-то передо мною вскроется вся правда. Я слушаю.
Радист начал выстукивать фразы. Граф приоткрыл рот и запрокинул голову. Его безглазое лицо приняло выражение напряженного ожидания. Я и Тамара с волнением следили за ним, а он медленно, словно по складам, произносил слова:
«В России про-изо-шла ре-во-лю-ция».
Он дернулся и задрожал.
— Революция? Не может этого быть! Или я не понял?
И опять произносил слова, выстукиваемые радистом:
«Да, да, ре-во-лю-ция. А те-перь в России уста-новлена со-вет-ская власть. Иму-ще-ства всех ка-пи- та-листов кон-фи-ско-ва-ны».
Граф закрутил головой.
— Позвольте, позвольте! Что за чепуха такая! Какая это может быть советская власть? Да такой власти нигде и в мире нет! И кто ей дал право распоряжаться моими капиталами?
Радист выстукивал, а граф, покрываясь холодной испариной, повторял его слова:
«Со-вет-ской вла-сти это пра-во дал народ, тру-да-ми ко-то-ро-го соз-даны все ка-пи-та-лы».
Граф завизжал, точно ужаленный:
— А где же император?
И сам себе, повторяя передаваемые слова радиста, ответил:
«Им-пе-ра-тор Ни-ко-лай Вто-рой каз-нен».
Граф сжал кулаки и ринулся вперед, словно в атаку. Он закружился по комнате, налетел на стол и, опрокинув его, с грохотом упал на пол. Зазвенели осколки разбившейся посуды. Граф быстро вскочил и остановился среди комнаты. Его безглазое лицо судорожно задергалось. Он вытянул вперед руки, скрючил пальцы, словно намеревался кого-то схватить, и, задыхаясь, кричал:
— Император казнен! Мои капиталы конфискованы!
Его дочь в испуге забилась в угол. Я и радист отошли к двери. Граф бесновался и, словно трагик на сцене, повышал голос. Больше нам нечего было делать здесь. Я сказал его дочери:
— До свидания, Тамара Леопольдовна. Теперь ваш папа узнал все.
В этот день в комнате до вечера был слышен шум. Неожиданной новостью граф настолько был ошарашен, что выкрикивал какие-то несуразные слова, бесновался и кому-то угрожал. К полуночи он замолчал — по-видимому, его уложили спать.
Я сидел у себя в комнате за столом и зубрил уроки. Вся наша многолюдная квартира погрузилась в сон. Часа в два за стеной послышалась возня, потом что-то грохнулось, и два голоса, мужской и женский, смешались в смертельной тревоге.
Все обитатели нашей квартиры поднялись на ноги.
Я первый бросился к соседней комнате. Дверь была заперта. Ударом плеча я вышиб ее и включил электричество. То, что я увидел, обожгло мне сердце. Отец и дочь были в одном белье, и между ними на полу происходила борьба. Обезумевший, он, по-видимому, принял ее за другого человека. Одной рукой он держал Тамару за волосы, а другой — наносил ей удары. Она яростно отбивалась от него. На мгновение я оцепенел от этой отвратительной сцены, но тут же бросился к графу и отшвырнул его в сторону.
При помощи других мужчин я связал графу полотенцами руки и ноги и уложил его на кровать. Пока я это делал, он бормотал, как в бреду:
— Где же высшая справедливость? Дайте мне бога! Я вырву у него седую бороду…
Потом мы еще долго обсуждали, что делать с графом дальше. Для дочери он стал опасным, а нам он всем надоел. На следующий день я принял решительные меры к тому, чтобы отправить его в психиатрическую больницу.
Время, как говорится, излечивает самые глубокие раны. Так случилось и с Тамарой: она оправилась от пережитых ею потрясений и стала хорошей преподавательницей иностранных языков. Жизнь свое берет и выкидывает иногда удивительные неожиданности. Кто мог бы заранее сказать, что Тамара выйдет замуж за того радиста, который при помощи азбуки Морзе разговаривал с ее отцом? Теперь она имеет двух детей, изредка бывает у нас и никогда больше не вспоминает о своем родителе.
— Следует рассказать тебе еще об одном человеке, с которым я плавал на «Святославе». Это наш судовой священник. Из монахов он, как и на других кораблях. Звали его отец Пахом. С виду — ростом средний, но широкий и какой-то весь сухожильный, все лицо в густой бороде мышиного цвета. Голубые глаза смотрят на всех то грустно, то умилительно ласково. Голос у него низкий, утробный, но во время церковной службы он подает возгласы почти дискантом. Вероятно, он думает: так проникновеннее у него выйдет и скорее тронет матросские сердца. Но получается смешно: если не смотреть на него, то кажется, что это женщина справляет службу.
Насчет грамоты отец Пахом был слабоват. На это мало внимания обращают в монастырях. Лишь бы молитвы знал и кое-как в Священном писании разбирался. Но по части отзывчивости не скоро найдешь другого такого священника. Вестовой нашего старшего офицера Яков получил с родины письмо, и загрустил парень. Ходит сам не свой, как потерянный! Выяснилось, что на родине у него сгорел дом и погибла лошадь. Об этом дознался отец Пахом. Попросил у вестового письмо, прочитал его внимательно. И что же ты думаешь? Отвалил ему сорок рублей и наказал, чтобы он немедленно перевел их погорельцам — своим родителям. А ведь у судового священника кроме жалованья, никаких иных доходов нет. Помогал он и другим матросам. Вообще это был настоящий бессребреник.
В кают-компании он питался вместе с офицерами. Но по средам и пятницам заказывал себе отдельное кушанье — постное. Водки не пил совсем, употреблял только кагор, и то очень умеренно.
Как-то днем заглянул я в кают-компанию. Из офицеров никого там не было: кто на занятиях, кто на вахте. Лишь один отец Пахом сидел за столом и скучал. Увидел он меня и подозвал к себе.
— Откуда, чадо, ты родом? — спросил он.
— Из косопузых происхожу, — шуткой ответил я.
— Так, значит, Рязанской губернии. Земляк мой. Очень приятно.
Он заулыбался и начал допрашивать, какого я уезда, какой волости. А когда я назвал свое село, он даже вскочил.
— Чадо ты мое! Да мы с тобой из одних мест! Моя деревня Перепелкино. Две версты от вашего села. Вот радость какая! Ах, боже мой! Да и встретились-то где? В чужих государствах.
Отец Пахом жал мне руку, хлопал по плечу и не знал, как выразить свой восторг.
— Ведь моя покойница жена была из вашего села. Дочка Якова шерстобита, Дарья. Может, слыхал?
— Знаю. Через пять дворов от нас шерстобит этот.
— Дай бог ей царство небесное. А ты не сын будешь Петра Псалтырева?
— Да.
— Знавал я твоего отца. На всю волость прославился — псалтырь хорошо читал над покойниками.
Отец Пахом обрадовался еще больше, точно встретился с родным сыном. Тут же он пригласил меня в свою каюту, угостил кагором и сам выпил. Начались разговоры о знакомых, о деревенской жизни, об урожаях в наших местах. Монашеская ряса не заглушила в нем душу крестьянина, мыслями он тянулся к земле, как жаждущий к ручью.
С этого дня и началась у меня с ним дружба.