Я проработал на «Ганномаге» с месяц. Часто объявляли воздушные тревоги: город бомбили англичане и американцы. В один из дней – опять сирены, заводские гудки: тревога. Нас увели в подвал пятиэтажного дома, такое характерное для Ганновера большое здание красного кирпича, пропитанное копотью, как засмоленное.
Эта бомбежка была очень сильной. Все сыпалось, стоял сплошной гул от взрывов. Так продолжалось часа два. Дали отбой, нас повели в лагерь. Опять тревога – сирены, заводские гудки, и нас бегом погнали в тот же подвал. Снова часа два содрогания земли и гула. После бомбежки вышли на поверхность – наш дом и район вокруг не пострадали, а весь город был разрушен. За пять часов бомбежки от города почти ничего не осталось. На «Ганномаг» нас больше не водили, хотя, как я потом узнал, комбинат остался невредим. Недели две гоняли расчищать улицы. Командой в двадцать человек растаскивали обломки домов, мебель…
Потом нас опять вернули в 326-й шталаг. Поместили в какую-то карантинную группу, которая размещалась в подвалах общих бараков. В окошко сквозь решетку видно было только, как ноги ходят по тротуару. Сидим, лежим на нарах напротив друг друга. Как-то с противоположного ряда нар через проход кричат:
– Эй, землячки, табачку нет?
Я в ответ:
– Ты откуда?
– Калининский…
– Откуда, откуда?!
– Из Лесного…
Я оторопел:
– Ты и моего отца знаешь – Лапаева?
– А ты Петра Антоновича сын?!
Отец был первый секретарь райкома. Его каждая собака знала. Я протянул руку, поздоровались:
– Ты и моего брата знаешь, Тольку?
– Как же, вместе мобилизовались, нас отправили на Волховский фронт…
Потом, уже после войны, я узнал, что этот земляк ошибался. Толька, мой младший брат, в семнадцать лет пошел в армию добровольцем и пропал в октябре 41-го под Москвой. Тогда, после госпиталя, он забегал в Москве к тете Варе, моей молочной матери. Он рассказал тете Варе, что служит разведчиком в моточастях. Запоролись к немцам, кого убило, кого ранило, его – легко. Спешил на сборный пункт где-то на шоссе Энтузиастов. Рослый, широкоплечий… Через неделю пришел от него к тете Варе перевод на сто рублей. После этого от Анатолия и о нем не было до сих пор никаких известий.
После карантина меня отправили на работу в Оберхаузен. Самый центр Рура: Бохум, Оберхаузен, Эссен. Города слились. Попал на угольную шахту. В ней работало больше пяти тысяч пленных. Жили в лагере, метрах в пятистах от шахты. Работали по двенадцать часов в день: ставили крепеж, сцепляли вагонетки, кто посильнее – кирками рубили уголь и грузили его в вагонетки. Я сначала подтаскивал крепеж, потом грузил уголь. Были установлены нормы, их надо было выполнять.
Утром кормили в лагере, обедали в шахте. На день – двести граммов хлеба с примесями. В баланде картошка, немного круп либо гороха. Норма – черпак в пол-литра. Кому – погуще снизу, кому – жижи сверху. Бывало, попросишь:
– Ну, что ты – ни одной картошки не дал…
Если повар в хорошем настроении – добавит, а нет – матом:
– Иди, а то черпаком!
Я редко унижался просить. Но мне было легче, потому что я тогда не курил. На месяц каждому полагалась пачка махорки на пятьдесят две закрутки. За одну закрутку давали пайку хлеба. Такая такса была везде, где бы я ни был. Хлеб на курево меняли совсем уж доходяги, которым хотелось только забыться.
Каждый день из санчасти выносили хоронить одного, двух, трех. Считалось, проработаешь под землей месяц-два и помрешь. Когда на шахту прислали нашу свежую партию, там оставался только человеческий шлак.
Я понял, что любой ценой надо выбираться на поверхность: оттуда можно было сбежать. За полбуханки хлеба обменялся местами с одним, работавшим наверху. Попал на дорожные работы: в команде из двадцати человек чистили пути, подбирали уголь. Сбежать отсюда было нельзя. А тут еще при попытке убежать поймали двух пленных. Всех выстроили на плацу перед бараками. Вывели тех двоих. Объявили, что их вечером расстреляют, и увели. Думаю, просто пугали, но я заколебался.
Но потом мне сильно повезло: я попал на кухню. Туда отправляли по три человека в день чистить картошку, мыть посуду. Приходил на плац перед работой переводчик, командовал: «На кухню! Ты, ты, и ты». Ткнул и в меня.
Оглядываюсь на новом месте. Лагерная территория имела форму вытянутого прямоугольника. В дальней от наших бараков стороне лагеря проволочной изгородью были отгорожены барак немецкой охраны и кухня. В одном конце этой поперечной изгороди – калитка, открытая по утрам: через нее выходил из своего барака немецкий караул. Другой конец примыкал к главным лагерным воротам, из которых пленных разводили по работам. К воротам подходила партия, ее пересчитывали, немец кричал: «Штымт!», и команду вели на работу. По внешней границе кухонно-караульной площадки – каменная стена метра три высотой, поверху – колючая проволока в одну нитку. Около этой стены помойка. Таская помои, я увидел, что вдоль стены стояли в два этажа кроличьи клетки. С них можно было достать до верха стены.
Я решился. На следующий день, в семь часов, еще в полной темноте ноябрьского утра, я пристроился при разводке на работы в хвост своей команды, незаметно отделился от нее и залег у изгороди.
Команду пересчитали: девятнадцать! Одного не хватает. Началась небольшая сумятица минут на пять. Побежали в бараки… Вернулись… Потом, видать, махнули рукой: куда ему деться, и команду вывели в