похороненным не берегу. За амбаром Калью ржавеет с дюжину колес от самых разных колясок – мне не было позволено взять ни одного. Денег на такси нет. Схватить ребенка – на шоссе – голосовать...

И вот когда я уже схватила сына, и головка его безвольно повисла, я вдруг увидела в окне двух белоголовых мальчиков. Это были таллиннские родственники Калью, проехавшие на каникулы. Положив ребенка в кроватку (его снова облепили мухи), я выскочила к подросткам и спросила, знают ли они, где есть ближайший телефон. Они сказали, что у лесника. Я спросила, знают ли они, где живет лесник. Они сказали, что километрах в трех, – и согласились показать дорогу.

И мы рванули. Они – впереди, я чуть сзади.

В лесу они сразу исчезли. Как испарились. Я тщетно взывала, аукала, умоляла – их не было. И вдруг я различила стрелку. Она была начертана на тропинке – палкой, довольно четко. За ней, метрах в пяти, оказалась еще одна. Я поняла, что мальчишки решили со мной поиграть, совмещая скучное тимуровское благородство с приключениями из Майн Рида и Вальтера Скотта...

По стрелкам я домчалась до сторожки лесника и вызвала «неотложку».

Мальчишек в обозримой видимости не было. Когда я выскочила назад, то поняла, что и дорогу назад мне найти будет сложно. Но тут, на тропе, я обнаружила совсем свежую стрелку, направленную в обратную сторону. Она была четко прочерчена рядом с ведущей сюда, уже осыпавшейся... Стало смеркаться. Я влетела к леснику и попросила фонарик... Он не отказал... Так, по стрелкам, с фонарем, и домчалась назад.

...Возле дома уже стояла «неотложка». В комнате молодая врачиха с хрустом разламывала ампулу...

После укола сын уснул. В больницу я его не отдала. Я попросила оставить мне несколько ампул, флаконов и шприц, сказав, что буду все делать сама. В отличие от питерских гренадерш «неотложки», штурмующих пациента своим боевитым благожелательным хамством, остзейская медичка не только не настаивала – но ретировалась без боя. «Это ваше дело», – нейтрально заключила она. Я подписала какую- то бумажку о личной ответственности... Она, в свою очередь, выписала мне рецепты на новые ампулы- флаконы... И уехала.

Она уехала, а мы с сыном остались. И тут до меня дошло, что лекарств-то хватит всего на сутки. Затем, с рецептами, мне надо ехать в город, отстоящий от хутора на расстоянии восьмидесяти километров. С этой мыслью, пока сын спал (мухи, перепуганные непонятной фармакологической амброзией, были рады убраться), я выскочила из дома – и понеслась ко второму коттеджу.

Я представления не имела, кто в нем живет. Я только понимала, что в нем живут городские, и значит, надежда на помощь есть. Я хотела попросить посидеть с моим ребенком, пока я с завтра с утра съезжу в город.

Было уже совсем темно. Когда открылся золотой проем двери, меня резко ослепил свет, и я даже не смогла разглядеть, кто стоит на пороге. Я только услышала голос. В ответ на мою просьбу, голос сказал: «Конечно, я вам помогу. И прошу помочь также мне: не согласились бы вы стать моей натурщицей?»

Типичные письменные приемы, передающие эстонский акцент, опускаю.

И началась совсем другая жизнь.

Мой сын поправился.

Мне повезло попасть к таллиннским «космополитам»: хозяевами коттеджа оказался знаменитый Художник и его жена. Странно, что прежде я их нигде на хуторе не видала.

Я стала ходить к нему на сеансы.

Во время сеансов я спала. С открытыми глазами. В положении сидя. В позиции стоя. Я спала – и не верила в возможность отдыха. Я была уверена, что мне это снится. Я спала – и никак не могла отоспаться. Я спала, как бревно, честно пытаясь сохранять на своем лице не только осмысленность, но и «яркую эмоциональную оживленность». По-видимому, мне это удавалось. Во время сеансов жена Художника нянчила моего сына...

Художник именовал мои занятия «работой». Он робко просил меня не загорать, «чтобы не менялись тональные оттенки кожи». Я охотно соглашалась, не посвящая его в детали своего быта. Перерывами, сидя в плетеных креслах, мы пили кофе из хрупких фарфоровых чашечек. Кофейный столик, как всегда, сервировала жена Художника: бисквит, конфеты в изящной корзиночке, свежие фрукты и ягоды – нарядная скатерть, цветы...

Так, окруженная морем цветов и фруктов – всамделишных – и отраженных холстами, я и уехала с хутора К.

Последние свои недели на хуторе я прожила словно не там, а в параллельном – независимом – мире, где царствует вовсе не Ванда со своими вассалами, но Аполлон со своими музами. Я перестала замечать, что в мире Ванды меня игнорируют, перестала замечать сам ее мир. Возможно, и в мире Ванды что-то изменилось: внимание ко мне со стороны ее знаменитого соотечественника, меня, в ее глазах, временно реабилитировало – и частично легализовало. Художник написал множество моих портретов ( которые затем, меньше, чем за год, купили в Японии, Франции, Германии, Англии, Штатах). Почитательницам серебряной воды из соседнего коттеджа жена Художника говорила обо мне так: «Она – любимая модель моего мужа».

Таким образом, уезжала я триумфально – не только в море цветов и фруктов, но эскортируемая и собственными портретами: несколько из них художник мне подарил.

И все это было так ошеломляюще, что я как-то упустила сам момент своего отъезда. Только помню: когда я, с сыном на руках, садилась в такси, старый Олаф, закашлявшись, что-то крикнул мне со своей скамейки. Что? Я не расслышала. Да и что может крикнуть человек на прощанье?

...Потом я несколько раз ездила в Таллинн – по приглашению Художника, на его персональные выставки. Там, среди прочих работ, то есть среди елей и сосен Эстонии, среди валунов и волн Эстонии – прямо между прибрежным песком и небом Эстонии – в предгрозовом, раненном зорями воздухе – парили мои лица. И мне даже показалось, что, возможно, я, через не предвиденную мной самой дверцу, сумела наконец войти в эту потаенную страну, которую так люблю, потому что она похожа на землю моего детства, только отмытую от ила и слизи будней – вот как сон отмывает повседневное изображение, делая его предельно четким в самой глубине смысла.

И это мое предположение невозможно было ни доказать, ни опровергнуть.

Поправка заключалась лишь в том, что звезды постоянно меняют свое взаимное положение, а вместе с ними претерпевают изменения любые доказательства, опровержения, выводы.

Весной мне позвонила Э. Л. Она получила письмо от «настоящего эстонца Васи».

В письме сообщалось, что старый Олаф скончался.

Он вдруг резко ослаб – и был отправлен Вандой в больницу. Сын заступиться за него, конечно, не смог. А поскольку в больнице Олаф Калью не лежал за всю свою жизнь ни единого раза, то и умер там быстро, в три дня. («От тоски», – убежденно прокомментировал Вася, «настоящий эстонец» и заслуженный врач.)

В конце письма была приписка: «Не знаю, сообщать ли вам о последующих событиях. Они, буквально, потрясли хутора в нашей округе. Но вы не лютеранка, и я представления не имею, какое отражение это найдет в вашем сознании».

И далее он писал, что, когда домочадцы вернулись с похорон Олафа Калью, на хуторе их ждало страшное: младший сын Ванды, Индрек, утонул. Его поглотила и выбросила на берег быстрая речка Селья, которая течет в ущелье – невдалеке от родового гнезда Калью. Именно в то же самое время (как выяснилось позднее при сопоставлении фактов) на соседнем хуторе вспыхнул пожар. Он поразил дом Сирье. Дом сгорел дотла, и, вместе с жилищем, огонь унес единственного ребенка Сирье, внука Ванды, – двухлетнего Арво.

* * *

Через три года, проездом, я оказалась в тех же местах. Проездом, но не случайно. Я устроила так, чтоб хоть краешком глаза, еще раз взглянуть на хутор. На лес и на дом, которые поселились в моей памяти равноправно со снами о детстве. Мне необходимо было еще раз войти в это картину. Войти наяву. Кто знает, а вдруг в тот же самый лес – это же не река! – дважды войти как раз можно?

И потом: мне необходимо было увидеть тех людей. Уцепиться за последнюю – возможно, главную – соломинку, которая могла бы подтвердить реальность – прошлого и настоящего.

И я это сделала.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату