слышали из уст Барбарины, что вот уже двадцать лет, как никто не поднимался на эту башню, я и сам пришел бы к такому выводу, когда впервые увидел эти развалины. Но в данном случае мы имеем дело с трапом совсем другого устройства, нежели тот, который позволил нам узнать эти роковые тайны. Этот трап накрепко закрыт и находится под ковром, разостланным поверх обмазки из пуццолана; вот почему он так хорошо скрыт от глаз наблюдателя и мы его сначала не заметили. Здесь-то нам и необходимо действовать, потому что именно отсюда придет наше спасение. Мужайся, Иозеф! Нас услышат, я в этом глубоко убежден!
— Кто же услышит нас? — сказал Иозеф, горестно взглянув на меня. — Бартолотти, который, несомненно, сбежал? Фредерико, который еще не вернулся? Господин Фабрициус, которому преградил путь разлив Тальяменте? Или, может быть, Барбарина? Даже ты не догадался, что нужно полностью снять ковер, как же ты хочешь, чтобы об этом догадались другие?
И все же мы принялись колотить по трапу с такой бешеной силой, что башня начала содрогаться снизу доверху; никакого ответа.
Мы спустились в подземный зал и устроили свои постели возле огня. Все это было проделано без единого слова. Время от времени мы снова поднимались в чулан и возобновляли наше единоборство с этим гулким и неколебимым сводом, но напрасно — наши удары грохотали как неотвратимо нависшая над нами угроза, как приговор, осуждающий нас на смерть.
Среди тишины, наступавшей всякий раз после такой бесплодной попытки, мне почудилось, будто я слышу чьи-то слабые стенания или, может быть, предсмертные вздохи. Я наклонился, потому что звуки эти раздавались где-то у моих ног, и в первую минуту мне показалось, что предо мной еще один труп; с содроганием прикоснулся я к нему. То была женщина, лежавшая ничком возле самых дров. В руках у нее было полено. Я поднял ее, перенес на одну из приготовленных нами постелей и откинул с ее лица пряди длинных волос, чтобы посмотреть, жива ли она. Но глаза ее были закрыты, а вид сведенных судорогой губ, с которых жизнь уже отлетала, был столь же страшен, как если бы она была мертва. Когда же Сольбёский поднес к ее лицу свет, мне показалось, что я тоже сейчас расстанусь с жизнью. Разум мой помутился, ноги подкосились, сознание готово было покинуть меня. Эта умирающая или уже умершая женщина была… Диана!
— Диана! Диана! — воскликнул я, падая перед ней на колени и поднося к губам ее холодную руку.
— Теперь все понятно, — проговорил Сольбёский. — Марио, справедливо подозреваемый в похищении мадемуазель де Марсан, не нашел другого способа спрятать ее, как поселить на время вместе со служанкой в этом подземелье. Так как закупка большого запаса провизии выдала бы его тайну, он умножил свои поездки в Кодроипо. Марио погиб, возвращаясь оттуда, и обе несчастные умерли от голода в этой тюрьме, где теперь предстоит умереть и нам.
— Умерли! — перебил я Сольбёского. — Но Диана не умерла! Нет, нет, она жива! Она не умрет! Тепло камина начинает возвращать ее к жизни!
— Тем хуже, — с горечью отозвался Сольбёский. — Увы! лучше б она умерла. Своею жестокою помощью мы только продлим ее печальную агонию. Скажи, чем ты накормишь ее?
— Проклятие! — вскричал я, вскакивая на ноги и в припадке бессильного бешенства и отчаяния стремительными шагами стал бегать по комнате. Так, значит, провидение не менее бесчувственно, нежели небытие! Так, значит, для Дианы нет спасения!
— Как нет спасения и для нас, — повторил за мною Сольбёский.
Этот мрачный возглас сопровождал мои слова, словно меланхолический призыв монаха-трапписта: «Брат мой, надлежит умереть».[123]
Мои опущенные вдоль тела руки лихорадочно сжимались и разжимались. На мне был мой редингот, и я вдруг коснулся одного из карманов.
— А, — вскричал я, не помня себя от радости, — она не умрет! Я говорил, что она не умрет! О, благодарю, тысячу раз благодарю тебя, Онорина. Бедненькая моя Онорина, да защитит тебя бог! Боже, прости меня! Святая Гонорина, молись за нас!
— Что говоришь ты, друг мой! Опомнись! Твой разум от отчаяния помутился! Ты в бреду, успокойся!
— Святая Гонорина, молись за нас! Диана не умрет! Вот вода, вот огонь, вот блюдо и вот лазанки!
Нужно ли рассказывать о всем том, что последовало за этим, как поражены мы были милосердием провидения, за минуту до того забытого нами и ниспосылавшего нам это благодетельное чудо, об охватившем нас порыве любви и благодарности к небу, о том, как мы бросились спасать Диану, стараясь вернуть ее к жизни и действуя как можно осторожнее, чтобы не вызвать у нее губительного потрясения, — все это гораздо легче представить себе, нежели описать.
Уже через час пульс ее бился, правда еще медленно, но ровно, ожившая в жилах кровь окрасила ее побледневшие губы, рот задышал равномерно, сердце забилось у меня под рукой, глаза открылись. Она обвела ими зал, на секунду остановила на мне, но не обнаружила ни малейшего удивления и, вздохнув, снова закрыла их. Я слишком хорошо догадывался о том, кого они искали, и страшился угадать, что именно она поняла.
Мы окружали ее заботой, ни на шаг не отходя от нее, пока не уверились в том, что она будет жить, совершенно забыв, однако, насколько шатки наши надежды поддержать это слабое дыхание, которое нам только что удалось оживить. Сердце человеческое способно проникаться обманчивой радостью даже в самых безвыходных обстоятельствах. Ему так нужно верить в завтрашний день, иметь какую-то иллюзию — лишь это заставляет нас жить!
Впрочем, с момента своего воскресения Диана, казалось, была не в силах вымолвить ни одного слова; ее угрюмый и неподвижный взгляд, наполовину возвращенный из беспросветной тьмы смерти, но все еще казавшийся мертвым, не отражал ни мысли, ни какого-либо внутреннего переживания. Лишь один- единственный раз, насытившись и отворачиваясь от пищи, она сжала мне руку, но вслед за тем снова смежила веки и спокойно, очевидно не испытывая страданий, заснула.
Поправив в камине огонь и переменив свечи, мы с Иозефом тоже уступили желанию спать; сон наш был глубоким и длительным.
Я проснулся первый, и пора было, потому что огонь и свечи готовы были уже погаснуть. Диана спала крепким и, казалось, безмятежным сном. Я приблизился к ней, насколько это было необходимо, чтобы услышать ее дыхание и ощутить его теплоту. Затем я положил возле нее на освещенном двумя свечами небольшом столике остатки лазанок и, взяв в руку фонарь, в полнейшей тишине добрался до лестницы, которая вела на балкон. Я не мог представить себе, чтобы никто не попытался пуститься по нашему следу; я опасался лишь одного: как бы розыски эти не были остановлены той узкой, зажатой с обеих сторон галереей, в которой едва ли кому-нибудь могло прийти в голову искать проход.
Ничто не подтверждало моих упований; ничто не изменилось; здесь никого после нас не было.
Солнце уже миновало точку, занимаемую им на небе в полдень. Вчерашний день — мы видели лишь его утреннюю зарю — был, должно быть, на редкость хорош. Таяние снегов продолжалось. Тальяменте вышел из берегов; он пенился белыми гребнями, а у подножия скалы, на которой был расположен замок, как бы клубился паром. Равнину, отделявшую нас от Сан-Вито, скрывало огромное озеро, посреди которого, как неподвижная мачта, высилась одинокая башня. Я подумал, что доктор Фабрициус не смог выехать к нам.
Сольбёский не спросил меня, куда я ходил, и я не стал сообщать ему о том, что видел. Он понял меня без слов; он понял, что самая большая наша надежда развеялась дымом.
— Беда! Беда! — проговорил он, усаживаясь у себя на постели. — Ну что ж, подала ли тебе минувшая ночь, как ты надеялся, свои благодетельные советы?
— Она дала мне совет, друг мой, рассчитывать исключительно на себя. Трап в чулане открыть невозможно. Если бы даже он и уступил нашим усилиям, перед нами все равно возникли бы новые трудности, так как в каменной кладке над чуланом существует какой-то секрет, разгадать который нам не дано. Кратчайшим путем для нас окажется самый дальний. Придется снова подняться по этим ступеням отчаяния; однако нам нужно иметь под рукою лесенку, и скоро она у нас будет. В спинках замеченных нами при входе кресел, в их сиденьях и ножках найдутся для нее и продольные брусья и поперечные