и идти дальше небезопасно; он был тверд в своем намерении продолжать путь.
На следующий день Дунай вышел из берегов.
Меж тем Вильгельм удивлялся, что Карла все еще нет; в нетерпении считал он дни, прошедшие с того срока, который был назначен его другом в письме к нему; но когда он увидел, что разлившийся Дунай доходит уже до подножия горы, на которой стоит их монастырь, и понял, что все кругом залито водой и дороги отрезаны, его охватило беспокойство. Он то устремлял полный тревоги взгляд на это почти неподвижное море, то бродил вдоль его берегов, утешая себя мыслью, что вода уже начинает спадать и Дунай скоро вновь вернется в свои берега. И по мере того как начинали то здесь, то там среди воды появляться небольшие островки, в сердце его возрождалась надежда.
Однажды, глядя на плывшие по реке обломки, он заметил что-то странное — то был бесформенный синеватый предмет, который качали волны, ударяя его о камни и прибрежный песок; то всплывая вверх, то вновь погружаясь, он оказался выброшенным на песчаную отмель, и вода наконец отступила от него.
Побуждаемый смутным, но непреодолимым любопытством, Вильгельм вышел из монастыря, прошел через церковь и, очутившись внизу, под стенами, узнал то, что издали привлекло его внимание. Он подошел поближе и содрогнулся от ужаса. Пред ним был почти обнаженный труп — посиневший, покрытый ранами, окутанный тиной, с членами, сведенными судорогой, с запрокинутой головой, с повисшими волосами, в которых запеклась кровь. Так вот каким суждено было Вильгельму увидеть Карла Мюнстера! Но на неузнаваемо изменившемся лице покойного было все то же выражение благородства и доброты… Не проронив даже стона, не пролив ни единой слезы, Вильгельм расстелил на земле свою черную одежду, завернул в нее мертвое тело, взвалил его себе на плечи и пошел обратно в монастырь; он остановился перед входом на главную лестницу и, опустив на землю свою печальную ношу, стал звонить в колокол, сзывая братьев-монахов. Когда же они собрались вокруг него и он увидел, что они готовы его выслушать, он внезапно поднял покрывало, под которым было тело его друга, и с усилием, скорбным голосом произнес; «Это — Карл Мюнстер». Но он не смог продолжать — силы оставили его, и он без сознания упал на труп.
Когда он пришел в себя, подле него уже никого не было, кроме одного монаха, который и сообщил ему, что община не считает возможным похоронить чужеземца так, как то предписывает католическая религия, и, поскольку есть все же некоторое сомнение в причине смерти этого несчастного, она опасается нарушить свои долг, удостоив его христианского погребения.
Услышав это решение, Вильгельм вновь поднял тело своего друга на плечи и молча вернулся с ним на берег; здесь он вырыл могилу и похоронил его. Сверху он навалил большой камень, на котором вырезал коротенькую надпись. Но при первом же порыве ветра надпись эту засыпало песком и пылью, а первый же разлив Дуная унес с собой все — и камень и самую могилу…
Вильгельм умер в следующем году.
Элали еще жива. Ей сейчас двадцать восемь лет.
ЖАН СБОГАР
I
Увы! Что есть наша жизнь, где нет конца горестям и бедствиям и где повсюду подстерегают тебя козни и враги? Ибо не успеешь ты осушить чашу скорби, как она наполнится вновь; и не успеешь победить ты одного врага, как явятся другие, чтобы биться на его месте.
Неподалеку от Триестского порта, если идти песчаным морским берегом в сторону зеленеющей бухты Пирано, вы увидите небольшую, давно уже заброшенную обитель, находившуюся когда-то под покровительством св. Андрея и до сих пор сохранившую это имя. Береговая полоса в этом месте постепенно сходит на нет и словно совсем исчезает, дойдя до подножия горы, омываемого Адриатическим морем; но по мере того как берег суживается, он становится все прекраснее; почти непроходимые заросли фиговых деревьев и дикого винограда, листва которых благодаря освежающим испарениям залива остается всегда зеленой и юной, окружают со всех сторон этот приют созерцания и молитв. В час, когда угасают сумерки и дрожащее отражение звезд начинает колебаться на поверхности моря, подернутой легкой рябью, безмолвие и покой этого уединенного места полны очарования, которое невозможно выразить словами. Непрестанный, едва различимый шум волн, замирающих на песке, как бы сливается в один бесконечный вздох; изредка далеко на горизонте факел в невидимом челне рыбака прокладывает по воде полоску света, которая то съеживается, то вытягивается на морской волне, пока не исчезнет за песчаной отмелью; и снова все погружается во тьму. В прекрасном этом крае чувства, оставаясь праздными, не мешают душе сосредоточиться; она полновластно царит здесь над пространством и временем, словно их не ограничивают уже тесные пределы жизни; и человек, чье сердце, полное бурь, открывалось на зов мятежных и неистовых страстей, здесь, в монастыре св. Андрея, начинал понимать блаженство глубокого, ничем не нарушаемого и незыблемого покоя.
В 1807 году близ этих мест возвышался замок — простой, но изящной архитектуры; за время последних войн он был стерт с лица земли. Местные жители называли его Саsа[38] Монтелеоне, переделав на итальянский лад имя французского эмигранта, который незадолго до того скончался, оставив огромное состояние, нажитое торговлей. Дочери его продолжали жить в замке. Его зять и компаньон г-н Альберти, бывший простым негоциантом, умер в свое время в Салониках от чумы, а несколько месяцев после этого г-н де Монлион потерял жену — мать второй своей дочери. Г-жа Альберти была дочерью его от первого брака. От природы склонный к меланхолии, г-н де Монлион окончательно предался ей после этого последнего удара. Медленно угасал он, снедаемый глубокой тоской, которую не могли рассеять даже ласки дочерей. То, что еще оставалось ему от былого счастья, лишь горько напоминало о его утрате. Только на пороге смерти на уста его вернулась улыбка. Когда он почувствовал, что сердце его уже леденеет, омраченное заботами чело на мгновение прояснилось; он схватил руки дочерей, поднес их к губам, произнес имена Люсили и Антонии — и испустил дух.
Г-же Альберти было в ту пору тридцать два года. Она была женщина чувствительная, но чувствительность ее была спокойной, немного сдержанной, не знающей порывов и восторгов. В своей жизни она испытала немало страданий, и ни одно из них не прошло для нее бесследно; но, храня в душе грустные воспоминания, она не поддерживала их намеренно. Она не делала из скорби основного своего занятия и не отвергала чувств, которые способны еще в какой-то степени связать узами тех, кто утратил самые дорогие узы. Она не ставила себе в заслугу свое мужественное смирение: оно было бессознательным. Ее воображение, живое и легко возбуждаемое самыми различными причинами, помогало ей находить развлечения и даже искать их. Оставаясь долгое время единственной дочерью, предметом забот всей семьи, она получила блестящее воспитание; но, привыкнув безропотно отдаваться на волю событий и потому редко обращаясь к помощи собственного разума, она судила о явлениях, опираясь больше на воображение, чем на рассудок. Не было женщины менее пылкой и в то же время более романической, чем она, но это объяснялось недостаточным знанием света. К тому же прошлое было столь сурово к ней, что она не могла уже надеяться быть когда-нибудь по-настоящему счастливой; однако по своей натуре она не могла быть и слишком несчастной. Лишившись отца, она стала смотреть на Антонию как на дочь. Собственных детей у нее не было, а Антонии к тому времени только что минуло семнадцать лет. Г-жа Альберти приняла решение заботиться о ее счастье: такою была первая ее мысль, смягчившая горечь всех остальных. Ей неведомо было отвращение к жизни, пока она чувствовала, что может быть еще полезной и любимой.
Мать Антонии умерла от чахотки; сама Антония, по-видимому, не страдала этим недугом, нередко передающимся по наследству; но жизнь, которую она почерпнула из материнской груди, где обитала уже