опровергли открытия современных физиологов, доказавших, что в данном случае мы имеем дело с инструментом язычковым. Господин Жоффруа Сен-Илер,[161] которого вы, возможно, знаете, даже объясняет весьма остроумно, что инструмент этот предназначен для двух целей разом, и, в зависимости от обстоятельств, может исполнять то партию кларнета, то партию поперечной флейты, из чего он вывел весьма удачное деление на голоса язычковые и голоса флейтовые, которое ныне применяют повсеместно в курсах анатомии и хорах Оперы. Грамматик Кур де Жеблен,[162] педант, кое-что слыхавший о корнях и этимологиях, но мало что смысливший в медицине, был единственным, кто назвал голос клавишным инструментом, клавиши которого находятся во рту животного и которому гортань служит трубой, а легкие – мехами, – что довольно удовлетворительно объясняет феномен артикуляции, но, как видите, совершенно не объясняет феномена фонического. Невежды же позволяют себе еще больше и утверждают, что голос – это просто инструмент sui generis,[163] который действует так, как угодно Господу. Теория поистине жалкая. Впрочем, вернемся к мандрагоре; нет необходимости напоминать вам, сударь, что самый тщательный анализ никогда не смог обнаружить ни в монофиллической и юлообразной чашечке мандрагоры, ни в ее пятилепестковом и колоколообразном венчике ни малейших следов голосовой щели и гортани, не говоря уже о голосовых и щитовидно-аритсиоидных связках…
– Поэтому-то, вероятно, – спросил я, – мандрагора и молчит?[164]
– Вне всякого сомнения. Поскольку обсуждаемый нами пациент по натуре флегматичен, мягок, податлив и неспособен к осмысленной деятельности, судить о том, какую методу следует избрать для его лечения, можно будет, лишь когда галлюцинации его сменятся пароксизмом. По-видимому, действовать придется постепенно – для начала обливать холодной водой затылок и надчревную область, затем перейти к горчичникам, нарывным пластырям и прижиганиям, не пренебрегая, разумеется, венесекцией[165] вплоть до обморока. Если же возбуждение не спадет, в нашем арсенале имеются ножные и ручные кандалы, а также смирительная рубашка…
– Не тронь меня, палач, – вскричал я, оставив свою пуговицу в руках каннибала и устремившись за ворота с такой скоростью, словно за мною гнались все собаки острова Мэн.
– Вы поступали бы осмотрительнее, – продолжил я свою речь, обращаясь уже к привратнику лечебницы, – если бы держали самых опасных из ваших пациентов под более строгим надзором! Неужели равенства, к которому тщетно стремится род человеческий, нет и в лечебнице для умалишенных?
– Кого вы имеете в виду, сударь? – степенно осведомился привратник.
– Кого я имею в виду, мастер Кремп, кого я имею в виду? Разве это непонятно? Того ужасного человека в черном, из рук которого я вырвался лишь чудом! Неужели вы не видите, что он в любую минуту может выйти за ворота?
– Он имеет на это полное право, – заверил меня мастер Кремп. – Это знаменитый лондонский врач, прибывший в нашу лечебницу, дабы произвести филантропические наблюдения для усовершенствования науки и улучшения участи всех больных Соединенного королевства.
………………………………………………………………………………
О мудрейший из людей, о Тоби, где ваш жалобный присвист, где ваше «лила бурелло»?[166]
………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………
– Да, сударь, это совершеннейшая правда, – убеждал меня назавтра Даниэль Камерон, – лунатик, с которым вам, сударь, угодно было давеча так долго беседовать, исчез через несколько минут после того, как вы с ним расстались, и сторожа тщетно искали его всю ночь.
– Значит, он убежал, Даниэль, и слава Богу, – сказал я, приподнявшись на постели и подперев голову локтем. – Тебе более не грозят, бедный Мишель, ни смирительная рубашка, ни ножные и ручные кандалы, ни венесекция, ни прижигания, ни нарывные пластыри, ни горчичники, ни обливания холодной водой, ни рвотные и слабительные средства!
– Убежал, сударь? Как же мог он убежать из лечебницы для умалишенных – разве что улетел по воздуху, как говорят его товарищи, которые утверждают, будто видели, как он парил в небесах, подле шпиля католической церкви, держа в руках цветок и напевая песню настолько мелодичную, что непонятно было, кто именно поет – он или цветок.
– Это пел цветок, Даниэль, не сомневайся, хотя я прекрасно понимаю, что у тебя могут зародиться сомнения на сей счет, если ты вспомнишь, что у цветов нет щитовидно-аритеноидных связок, о чем ты, впрочем, наверняка не осведомлен. Но послушай, – продолжал я после того, как набросал несколько слов в своей тетради, – послушай, Даниэль, ты умеешь читать, однако ж это роковое следствие образования нимало не лишило тебя природного ума. Ступай же на берег Клайда, в порт, и закажи себе место на «Каледонце», или на «Эйре» или на «Фингале» – на любом судне, следующем в Гринок; поклонись за меня старой Бэклутской скале, на которой Уоллес[167] водрузил свое знамя, а завтра возвращайся назад и ответь мне на все мои вопросы: я записал их на этом листке, дабы не перегружать твою память. Да, вот еще что, Даниэль; возьми с собою золото и, после того как исполнишь все мои поручения, непременно отправляйся к мистрис Спикер и закажи себе на ужин горную ptarmigan и бутылку портвейна. А я покамест улягусь спать, ибо это наилучший способ препровождения времени в большом городе.
На следующее утро я проснулся лишь тогда, когда Даниэль, вертя в руках свою шапку из выдры, остановился подле моей постели в то же самое время и на том же самом месте, что и накануне.
– Это ты, Даниэль! Садись же и рассказывай все по порядку, – сказал я ему. – Прибыл ли Мишель в Гринок?
– По всему видно, что нет, сударь, если только феи, которым добрые люди из Глазго приписывают его освобождение, не сделали его невидимым. В Гриноке все помнят его, все о нем жалеют, все ему сочувствуют и все его любят, но никто его не видел с тех пор, как полгода назад он покинул город, оставив управление и все доходы от своих мастерских семейству мастера Файнвуда, и никто не получал о нем никаких вестей. Все боятся, что его уже нет на свете, и оплакивают его.
– Ты поступил совершенно правильно, Даниэль, решив не огорчать мастера Файнвуда унизительным известием о заключении Мишеля в лечебницу для умалишенных. Подчас сильнее, чем потеря друга, нас удручает мысль о незаслуженном позоре, обрушившемся на его голову. Но ты ничего не говоришь мне о том, как обстоят дела в этой плотницкой республике?
– Видеть ее – одно удовольствие. Они пригласили меня отобедать с ними, сударь, и клянусь вам, что ничего подобного не существовало никогда и нигде, даже в наших горных шотландских кланах древних времен. Вообразите себе папашу Файнвуда и его жену в окружении их шести дочерей и шести зятьев, шести сыновей и шести снох, а также дюжины крохотных внуков, ибо спустя девять месяцев в один и тот же день у всех дочерей мастера Файнвуда родились мальчики, которых назвали Мишелями, а у всех сыновей – девочки, которых назвали Мишлеттами, но самое великое чудо заключается в том, что у каждого из этих двенадцати младенцев на левой половине груди красуется восхитительный лесной цветок, такой яркий, что рука невольно тянется сорвать его. Явление это, должно быть, весьма редкое, ибо подобным знаком отмечен еще один-единственный ребенок в Гриноке, а возможно, и во всей Великобритании. Этот мальчик, родившийся в то же самое время, что и все внуки мастера Файнвуда, – сын некоей Фолли Герлфри и мастера-конопатчика.
– Меня удивляет, Даниэль, что ты, так хорошо знакомый с моим гербарием, который я неоднократно вверял твоим попечениям, не смог уподобить этот цветок какому-нибудь из цветов, тебе известных, хотя очертания его, по твоим собственным словам, весьма четкие.
– Право, сударь, я бы сказал, что он точь-в-точь напоминает мандрагору!
– Об этом после, Даниэль, об этом после! Скажи-ка, не слишком ли ты засиделся за столом у плотника и успел ли прийти засветло к стенам арсенала, чтобы отыскать домик Феи Хлебных Крошек, что, впрочем, как тебе известно, дело очень нелегкое?…
– О сударь, будьте уверены, если бы он там был, я бы нашел его, будь он даже таким же маленьким, как плетеная клетка, в которой посвистывает коноплянка холодного сапожника, ибо глаза у меня зоркие, как у сервала, но в Гриноке ни единая живая душа не слыхала о Фее Хлебных Крошек, а что до ее домика возле