Машины остановились перед главным полицейским управлением. Но и этот эпизод был не более как новым аттракционом на разнузданной ярмарке, именуемой жизнью, жизнью от А до Я, от Альколата до «Язви их в душу! Чего жеманишься, они хотят мазок взять, на то и привезли нас сюда!»
Бесконечные часы ожидания в пустой комнате с деревянными скамьями вдоль стен. На скамьях галерея мужчин, старых и молодых, в костюмах из искусственной шерсти, в матросских штанах, измятых рубашках. И среди них Хольт. Вначале еще шутили, смеялись, а потом только ждали. Всех одолела усталость. Лишь к утру результаты медосмотра внесли оживление. Фамилии: один — налево, другой — направо. Хольт Вернер, отрицательный, прошу в шеренгу направо. «Тебе подвезло, а то бы загремел в заразный барак!» — «Погодите, теперь сюда!»
Письменный стол, двое в штатском, на лацкане пиджака красный треугольник…
— Посмотри, что у него в карманах…
— Почти триста марок?..
— Можно оставить. Восемь сигарет? Вы их купили на черном рынке?.. Ну, это вы бросьте, такие по карточкам не выдают!
— Отпусти, не стоит! Следующий!
На улице было уже светло.
В центре города — от него остались одни развалины, — экскаватор шваркал ковшом по груде обломков. Хольт прислонился к фасаду выгоревшего дома, грохот мотора болезненно отдавался у него в ушах. Унижение минувшей ночи почти не задело его. Какое это имеет теперь значение! Он глядел, как груженые машины, вихляя, отъезжали; каждые полминуты мотор экскаватора взревывал. Но вот широкие гусеницы придвинулись ближе, ковш глубже врезался в груду, гора начала оползать и вдруг обрушилась, подняв густую тучу пыли.
Мотор замолк. Экскаваторщик вылез из кабины. С соседнего участка подбежали несколько женщин в ярких косынках. Пыль рассеялась. Словно голодная пасть, разинулся вход в засыпанный подвал.
Одна из женщин, никого не слушая, полезла в отверстие. Прошло несколько долгих секунд, и вот она появилась на поверхности, крича что-то. Экскаваторщик показал рукой в сторону. Женщины бросились за ним на улицу.
Хольт, никем не замеченный, перебрался через гору обломков и, нащупывая ступеньку за ступенькой, спустился в темноту.
У подножья лестницы он наткнулся на первые трупы. Пробрался еще дальше в глубь подвала и чиркнул спичкой. Слабый огонек осветил картину, которую он запомнил навсегда.
Трупы, избежав разложения, превратились в какие-то мумии. Ввалившиеся рты скалили зубы. С обтянутых бурой кожей черепов на костистые лбы свисали космы волос. Ни один взгляд не обратился на Хольта из темных глазниц. Жилы канатами натянулись на иссохших шеях. Когда-то это были люди: мужчины, женщины, дети. Разметавшиеся или судорожно скорченные на полу, скрюченные на скамейках — тела застыли в предсмертной агонии. Двое мертвецов сидели, крепко обнявшись. Мумифицированные руки, словно в ужасе прикрыв лицо, торчали из заплесневелых обшлагов, а на рукаве кроваво-красным пятном выделялась повязка со свастикой.
Спичка погасла.
«Люди — сновидения тени…» — вспыхнула вдруг в уме Хольта строка из когда-то прочитанного гимна Пиндара. Он пробирался в темноте к полосе света, падавшей сквозь пролом, и вдруг наткнулся на что-то мягко-податливое, наклонился и услышал, как труп рассыпался в прах: человек — сновидения тень…
Какое ему дело до глазеющей толпы! Он пошел прочь. Он знал, что теперь все в нем улеглось до конца, без остатка, даже то смутное саднящее чувство: страх бессмысленно растратить свою жизнь на обочине.
Никто не может бессмысленно растратить жизнь. Сама жизнь бессмысленна. Этому учат мертвые. Они тоже знали заботы, радости, огорчения, страсти, они жили, и ничего не осталось от всего этого, только прах и тлен. Значит, бессмысленно они заботились, бессмысленно радовались, бессмысленно огорчались, бессмысленно страсти волновали их кровь. Разве не так же лежали бы эти мертвецы в темноте, если бы всего этого никогда не было — ни забот, ни страстей, ни самой жизни!
Вот что надо знать с самого начала, тогда легко будет существовать. Иди по жизни. Что бы ты ни делал — все бессмысленно. Иди и дыши: свежий воздух уже несет тебе в лицо частицу твоего праха. Иди и люби: ни следа всех высоких чувств, стыда или сладострастия не останется на твоем скелете. Все бессмысленно. Еще не остывшие мертвецы там, на войне, об этом умалчивали, а истлевшие здесь, в подвале, кричат об этом миру.
Гундель и Шнайдерайт чуть не каждый день репетировали в актовом зале, школьная группа тоже участвовала. Программа мало-помалу обрастала плотью. Несмотря на все трудности, Шнайдерайт не отказался от своего намерения агитировать на вечере за объединение обеих рабочих партий. Доклад его, обращенный в пьесу, перекраивался бесконечное число раз, пока наконец не получилось нечто совершенно новое.
— Любопытное решение, — сказал Готтескнехт, часто приходивший на репетиции. — Оригинально придумано, Гундель. Ставлю вам за это отлично! Но как вы напали на такую мысль?
— Я была в кино, — объяснила Гундель, — на «Броненосце „Потемкине“» и подумала, нельзя ли вообще обойтись без слов, чтобы выразить то, что хочешь сказать. — И, помолчав, продолжала: — Мне кажется, мы на верном пути, но что-то еще не совсем получается.
— Может, все дело в технике, в освещении, — сказал Шнайдерайт. — Свет на сцене чересчур резкий, холодный.
Готтескнехт задумался.
— Я поговорю с Лоренцем, это наш молодой коллега, преподает математику и физику.
Лоренц оказался молодым человеком лет двадцати с небольшим, едва ли старше Шнайдерайта; у него было пухлое мальчишеское лицо, торчащие ежиком огненно-рыжие волосы.
— Лоренц, как и великий физик, — представился он, — но пока, к сожалению, не столь еще знаменит.
Заложив руки за спину и склонив голову набок, Лоренц стал в главном проходе и смотрел, что делается на сцене; затем попросил Гундель поподробнее объяснить замысел Шнайдерайта.
— Ясное дело! — заключил он. — Свет со сцены надо убрать, тут требуются прожекторы с цветными стеклами, реостаты, искусное звуковое сопровождение — и все будет в порядке!
— Но где мы все это возьмем? — спросила Гундель.
— Где возьмем? — вмешался Шнайдерайт. — Чепуха! Дайте мне парня, который смыслит в электротехнике, и мы сами сообразим!
К следующей репетиции балкон походил на средневековую лабораторию алхимика. Лоренц притащил сюда половину приборов из школьного физического кабинета и ночи напролет что-то со Шнайдерайтом мастерил; сейчас он сидел между прожекторами в паутине электропроводов.
— Что это за банки? — полюбопытствовала Гундель.
— Реостаты с электродами, — сказал Лоренц. — Цинковые пластинки в разведенной серной кислоте, ясное дело! Начнем!
Он принялся колдовать, и в темном зале слабо засветились огни рампы; затем одним мановением руки наложил зеленовато-синий отсвет на прозрачный газовый занавес, и сцена сразу стала таинственной, будто окутанной густым туманом…
— Великолепно! — сказал после репетиции Готтескнехт. — Вы добились того, что нужно, Гундель. Получилось замечательно! А как со вторым отделением?
— Мы посадим в зал человек пятьдесят из школьной группы на затравку, — объяснила Гундель. — Они и начнут.
Гофман появился на сцене без костылей; оказывается, у него был превосходный протез, который он для этого случая и надел. Как и после каждой репетиции, он ворчал:
— Ну и дерьмовую же роль вы мне придумали!
Когда вышли из школы, Готтескнехт отвел Гундель в сторону: