Старостой избрали Гофмана.
В промозглый октябрьский вечер Хольт встретился с Гундель.
— Как у тебя в школе? — осведомилась она.
День ото дня школа становилась Хольту все больше в тягость, он не учился, а только обнаруживал безнадежные пробелы в своих знаниях. Но хоть отец к нему не пристает.
Гундель шагала с ним рядом. Коричневое пальтишко из искусственной шерсти стало ей слишком узко. Она рассказывала о том о сем: вчера простояла до восьми вечера за картошкой, и сегодня у нее совсем нет времени.
— Пойдем со мной, — предложила она, — ты нам поможешь!
Группа готовила агитвечер, и Гундель стала с увлечением рассказывать.
— Когда ты в тот раз удрал, Хорст наконец понял, что нельзя пичкать людей одними только докладами. — И просительно добавила: — Сегодня собирается только актив, пошли вместе!
Ему было безразлично, где провести вечер; лишь бы Гундель была рядом, а там пусть ведет его, куда хочет, пусть даже в этот дырявый барак.
Колеблющееся пламя парафиновой свечи. Хольта окружали незнакомые лица. С ним рядом сидела Гундель, справа от нее — девушка лет двадцати в роговых очках. Прямо против Хольта — Шнайдерайт, а возле него — бойкий пятнадцатилетний мальчишка с дерзкими глазами и копной соломенно-желтых волос, на которые была лихо надвинута чересчур большая кепка. Хольт сидел спокойно, безучастно, он был настроен почти миролюбиво; Гундель, видимо, не намерена расставаться с этим кругом. Так и быть. Лишь одно вносило некоторый разлад в его благодушие: присутствие Шнайдерайта.
Хорст Шнайдерайт уткнул лицо со сросшимися бровями в записную книжку. Лоб, на который спадала черная прядь, хмурился. Шнайдерайт был, видимо, закален; несмотря на холод октябрьского вечера и дувший в щели барака пронизывающий ветер, он скинул на стул куртку и сидел в одной тенниске с короткими рукавами. Обнаженные жилистые руки лежали на столе. Мускулы были сильно развиты до самых запястий, удивительно тонких и изящных.
Хольт не мог оторвать взгляда от освещенных свечой рук Шнайдерайта, больших, узких, с тонкими пальцами. Ладони в трещинках и мозолях. Но на тыльной стороне проступала сеть голубых жилок, отчего руки казались сильными и чуткими. Шнайдерайт что-то писал и так напряженно держал карандаш, что кровь отлила из-под ногтей и концы большого и указательного пальцев побелели до сустава. Хольт глядел на эту неловкую старательность первоклассника. Но вот Шнайдерайт отложил карандаш и расправил онемевшие пальцы.
— Агитвечер. Значит, первое отделение политическое, — сказал он густым своим басом. — Сейчас главное — единство рабочих. Докладчики нам ни к чему, сами сообразим.
— Не будешь же ты делать доклад на вечере, — вмешалась Гундель, — все разбегутся, а мы должны привлечь народ. — Она повернулась к Хольту: — Ведь правда?
Ему не хотелось, чтоб его втягивали в разговор, и он неопределенно мотнул головой.
— Кто разбежится? — спросил Шнайдерайт. — И что значит «все»? Может, пяток сонливых обывателей и сбежит! Что ж, по-твоему, революционные пролетарии не станут слушать мой доклад?
— Это агитвечер, и никакого доклада не будет! — заявила Гундель так непреклонно, что Хольт с изумлением взглянул на нее.
Шнайдерайт положил конец спору.
— Тогда давайте сперва обсудим второе отделение, — сказал он.
— Что-нибудь повеселее, — потребовал паренек в кепке.
— Погоди, — прервал Шнайдерайт. — Что у нас уже готово?
— Один номер вылетает за другим, — сказала Гундель. — Скоро вообще ничего не останется.
Шнайдерайт отшвырнул карандаш;
— Если так пойдет дальше, мы и за пять лет программы не составим.
— А что делать, если нет ничего? — сказала девушка в очках.
— Нет ничего? — запальчиво воскликнул Шнайдерайт. — Да если б все было, тогда это не фокус!
— Чего ты кипятишься? — попыталась его успокоить Гундель.
— А как же не кипятиться! — возразил Шнайдерайт. Он с шумом отодвинул стул и стал большими шагами из угла в угол мерить барак. — Что за малодушие! Меня это просто бесит! Послушала бы моего отца; вот это были люди! Безработные, со жратвой не лучше нашего, насчет денег и говорить нечего, а они агитируют по дворам, да еще изволь прятать под куртку дубину, потому что на улице тебя поджидают штурмовики…
— Никакое не малодушие, — сказала Гундель. — Иди-ка лучше сядь!
Шнайдерайт послушно сел.
И снова Хольту показалось, будто от Шнайдерайта исходит какая-то грозная, подавляющая сила, которая ему глубоко чужда. Что ему, Хольту, здесь нужно? Что общего у него с этими людьми?
Гундель подтолкнула его локтем.
— Ты что, не слушаешь? Ты ведь учился в гимназии. Не знаешь какое-нибудь стихотворение Гейне, кроме «Ткачей»?
— Гейне? — повторил он и покачал головой. — Гейне же был запрещен.
Шнайдерайт поднял голову, взглянул на Хольта и опять принялся писать.
— Да, конечно, — сказал он. — Гейне был запрещен!
Хольт молча откинулся на спинку стула. Он чувствовал, как кровь бросилась ему в лицо.
— Что-нибудь повеселее! — настаивал паренек в кепке; у него был ворох предложений, не всегда понятных Хольту, которые Шнайдерайт выслушивал, недовольно постукивая карандашом по бумаге. — «Чикагский любительский хор» или «Последний срок»… А то еще «Бабушкина ржавая зубная щетка». Это делается так…
Хольт скривил рот. Он знал этот заезженный номер, которым пробавлялись на казарменных вечеринках. Шнайдерайт засмеялся. Неужели ему нравится?
— Не надо! — вырвалось у Хольта, когда Шнайдерайт уже хотел записать номер. — «Щетку» знает всякий, кто побывал в казармах. — Хольт смущался и от смущения говорил излишне резко.
Шнайдерайт, правда, перечеркнул написанное, но зачем, прямо глядя Хольту в лицо, сказал:
— Ты уж извини, я этого знать не мог. Когда ты был в казарме, я сидел в тюрьме.
Хольт почувствовал руку Гундель на своем локте. Хочет его успокоить. Легким движением плеча он высвободил локоть. И когда немного погодя вместе со всеми вышел на улицу, сухо простился с ней.
— Всего доброго.
Вдоль тротуара чеканным шагом шел патруль, два советских солдата с нарукавными повязками и с автоматами на груди. Хольт вздрогнул. Громко и учащенно забилось сердце. Но они не обратили на него внимания, ничего ему не сделали, война кончена… Хольт остановился и пропустил их вперед. Потом свернул в первый же переулок.
Среди развалин ему бросился в глаза ярко освещенный подъезд, поблизости слонялось несколько темных фигур. Танцзал Неймана. Из окон на усыпанный обломками двор падал свет. Танцзал Неймана, Генри Козински и его джаз. По понедельникам «Вдовий бал»…
— Сигарет? — подскочил к Хольту подросток. Штанины широкого матросского клеша болтались вокруг его худеньких щиколоток. — Особая смесь, два пятьдесят!
Хольт пересек двор. В вестибюле взглянул на часы. Десять. До комендантского часа оставался еще час. За вход с него взяли пять марок.
Из душного, прокуренного зала на Хольта обрушился рев труб и кваканье саксофона. Под качающимися фонариками и пестрыми бумажными гирляндами по паркету взад и вперед толклась многоликая толпа.
Хольт отыскал свободный стул. За столиком сидели три девушки. Одна подпевала музыкантам:
— «…черная пантера… и разверзся ад…» — К нему повернулась улыбающаяся маска. — Вы не танцуете?