на дороге! В театр! Гундель идет в театр! Почему он всегда опаздывает?
На этот раз отказ Гундель задел Хольта особенно больно. Пусть Шнайдерайт занимается своей молодежной организацией, игрой в политику и, наконец, машинами! Ведь он и без того неразлучен с Гундель, они повсюду вместе — на вечерах, на субботниках по уборке развалин и на спортплощадках.
— Шнайдерайт… — начал он и запнулся. — Он бы тоже мог чем-то поступиться… — И просящим голосом: — Откажи ему хоть на этот раз. Пойдем со мной на концерт!
— Но билеты нам дал господин Готтескнехт, — заволновалась Гундель. — Он может обидеться! — И с детской непосредственностью: — А я так жду субботы. Ведь я еще ни разу не была в театре!
Что это Готтескнехт вмешивается? — подумал Хольт. Все точно сговорились против него! Он знал, что Гундель и Шнайдерайт иногда заходят к Готтескнехту — с того агитвечера, который тот помог им устроить. Но чего ради он снабжает их билетами?
— Ну, да ладно, — сказал Хольт, — видно, такой уж я невезучий! С тобой, Гундель, мне вечно не везет!
Он сказал это небрежно, стараясь скрыть свое разочарование. Гундель хотела ему что-то ответить, пожалуй, даже утешить, но Хольт не стал ее слушать, ему еще предстояло решить математическую задачу, и он воспользовался этим, чтобы уйти.
Задача, которую с лукавой небрежностью, словно мимоходом, задал им Эберсбах, оказалась при ближайшем рассмотрении чертовой головоломкой: построить треугольник по трем высотам. Хольт углубился в размышления. Он забыл о своей неудаче и был счастлив, когда нашел решение.
Старик Эберсбах не придерживался учебного плана. Он говорил, что уж столько, сколько эти кропатели планов, он наверняка знает. Уроки он проводил по настроению. При желании это был блестящий педагог, умевший на свой причудливый лад добиваться от учеников таких успехов, о каких те и не мечтали. Зато когда ему была неохота вести урок, что случалось довольно часто, он предпочитал рассказывать классу на своем уютном просторечии самые неожиданные истории, перескакивая с пятого на десятое.
Он и сейчас, летом, носил свой коричневый костюм с кожаными заплатками на локтях в виде аккуратно вырезанных сердечек, но желтые фетровые боты сменил на стоптанные домашние туфли. В этом наряде он сидел за кафедрой, подперев голову рукой и не выпуская изо рта трубку. В другой руке он держал конверт и усиленно им обмахивался.
— Чертова жарища, — бормотал он. — Аренс, к доске! Гофман, захлопни книгу!.. Я тут получил письмо… Бук, не разговаривай на уроке, а впрочем, как хочешь, экзамены завалишь ты, а не я… Аренс, пиши, хотя с какой стати мне утруждать себя, когда есть задачник. Вот — напиши условие на доске. Какой же вы решили посвятить себя науке?
— Медицине, — отвечал Аренс с полупоклоном.
— Какая же медицина наука? — отрезал Эберсбах. — Это чистейший тотемизм! Валяй, Аренс, действуй: при отрицательном иксе игрек стремится к бесконечности. Опять ты не в ладах с бесконечностью, сразу видно! — И он почесал лысину, что обещало одну из тех импровизаций, которые Хольт с увлечением стенографировал, а потом зачитывал Блому. Блом, смотря по обстоятельствам, приходил от них то в восторг, то в ужас.
— Собственно, и мне удовольствие от бесконечности было отравлено уже в ранней молодости, — продолжал Эберсбах. — С Кантором в бесконечности утвердился чисто прусский порядок. Я же предпочитал ее в растрепанном виде.
В классе зааплодировали и засмеялись.
Эберсбах опять почесал в затылке.
— Да и вообще Кантор… — продолжал он. — Знаете, как он представлял себе множество? Как бездну! Я этого и по сей день не понимаю. Для меня множество — это нечто полное с краями и даже через край.
— Вы сегодня в ударе, — ввернул Хольт.
— А ты придержи язык! Ступай на место, Аренс! Ты для математики умом не вышел, изучай черную магию и становись врачом. Что до меня, — продолжал Эберсбах, удобнее располагаясь на стуле, — то вам с настоящей минуты надлежит титуловать меня господин профессор. — Он вынул из конверта письмо и продолжал, постукивая по нему трубкой. — Некий уважаемый синклит назначил меня ординарным профессором по теории чисел. Нет, Гофман, не местный факультет, наши господа интуиционисты меня не признают. Это в одном приморском городе, далеко отсюда. — Он зевнул. — Я — и вдруг профессор! То-то они удивятся. Им и невдомек, какой я неописуемый лентяй. — Он спрятал письмо, спустился с кафедры и стал в проходе между партами. — А теперь мы немножко займемся напоследок. После каникул с вами эту премудрость будет дожимать Лоренц. Мы же начнем нечто новое и очень важное, потому-то его и не включили в учебный план. Теория погрешностей при наблюдении, теория вероятности. Хольт, к доске!
Хольт вышел вперед. В классе стало тихо.
— Давайте немного пофилософствуем, — продолжал Эберсбах. — Перед нами случайность, и мы хотим математически взять ее за рога.
Он уже не балагурил, а говорил сосредоточенно, с расстановкой. Жаль, что мы теряем Эберсбаха, думал Хольт.
На большой перемене Гофман взобрался на кафедру.
— Эберсбаху полагается прощальный подарок. Несите завтра деньги!
— Это что за диктатура! — возмутился Гейслер.
— С такими кретинами, как ты, нельзя без диктатуры! Ты еще у меня и по морде схлопочешь!
— Но, господа! — вмешался Аренс. — К чему эти ссоры? Пора нам найти общий язык!
— Найти общий язык! — завопил Бук и даже не усидел на парте. — Дайте мне выступить! Можно? Я вам закачу буржуазно-демократическую р-р-революционную речь против произвола и диктатуры учителей и за нерушимое единство всего сословия учащихся. — Он вскочил на парту и закричал, потрясая кулаками: — Итак, школьники! Discipuli! Школяры! Наши угнетатели учителя организовали заговор, чтобы утопить в потоках пота наше юное самоопределение! Так наведем же на этих зануд пушку разума и прилежания и погребем их под известью их собственных склеротических мозгов! Пора нам…
Дверь распахнулась, и вошел Готтескнехт. Он, конечно, все слышал в коридоре.
— Я вам покажу юное самоопределение! — воскликнул он. — Что до извести, мы еще увидим, у кого ее больше! Подите сюда, Бук! Я хочу проверить ваши знания! Изложите-ка программу жирондистов, но имейте в виду, эта отметка войдет в табель!
Присмиревший Бук слез с парты. Он не приготовил урока и, мучительно краснея, бормотал что-то нечленораздельное. Но Готтескнехт, казалось, его и не слушал. Он прошел по рядам и остановился у парты Хольта.
— Мне надо с вами поговорить, — шепнул он. — Дождитесь меня после уроков.
С тех пор как Хольт переехал в Южное предместье, им с Готтескнехтом часто случалось после уроков идти вместе домой. Готтескнехт расспрашивал Хольта о смерти Мюллера, о первом знакомстве Хольта с учением Маркса и Энгельса, о его гамбургских приключениях, а также об Уте и докторе Гомулке. Но сегодня, проходя через сквер, Готтескнехт вдруг остановился.
— Я обязан вам многими полезными советами, — сказал он с подавленным видом. — Роман Бехера, антифашистские речи Томаса Манна и его «Венецианское кредо» — все это ценнейшие указания, которых ученик скорее вправе ожидать от учителя.
— Какое это имеет значение? — сказал Хольт.
Готтескнехт кивнул.
— Вот и насчет Маркса. Я последовал вашему совету, но мне остается лишь позавидовать той безоглядности и беззаботности… короче говоря, тому увлечению, с каким вы восприняли Маркса и Энгельса. Я не решился обратиться к ним без подготовки и уже несколько месяцев как взялся за Меринга, которого Шнайдерайт подарил мне на рождество. И сразу же споткнулся! Я многое могу вынести, Хольт! Но того, как Меринг клевещет на Шиллера, я вынести не в силах. А он в самом деле клевещет на Шиллера, причем суждения его попросту некомпетентны! И, наконец, что бы вы ни говорили, Хольт, где должное уважение к величию духа? И точно так же Маркс и Энгельс отпугивают меня своим стремлением ниспровергнуть,