но теплым и искренним – в нем сквозило понимание, почему Мадлен покинула дом без оглядки и не попрощавшись с братом. Он мало что писал о Стефане и Эмили, и о бабушке, но между строк Мадлен прочла и почувствовала, что ее брат шагнул далеко вперед от того бессловесного, послушного мальчика, которого она оставила в Доме Грюндли. И еще, она многое угадала – не из того, что написано, а больше из его умолчания. Живя теперь в грехе, – как они безусловно считали, сваливая почти все на растлевающее влияние Сен-Жермен-де-Пре, – работая вместе со своим любовником официанткой и ничтожной шаньсоньеткой, Мадлен стала воплощением сбывшихся самых мрачных пророчеств Стефана Джулиуса, какие он только когда-либо изрекал. Она была schwarzes Schaf в третьем поколении – третьей паршивой овцой из породы Габриэлов.
– Он скучает по тебе, – сказал Антуан, прочтя его письмо.
– Разумеется, нет. Мы никогда не были близки друг другу, и я никогда не была приветлива с ним, – честно ответила она, чувствуя укол вины. – Я заслуживаю его ненависть – и если б все сложилось по- другому, может, я бы тоже ненавидела его. Антуан покачал головой.
– Сомневаюсь. Ты говоришь о ненависти, но мне кажется, единственный человек, кого ты действительно ненавидишь – это Стефан Джулиус.
– Я ненавижу свою мать.
– Твое чувство – слишком страстное, cherie. Это не одно и то же.
– Я ненавижу ее за то, что она сделала моему отцу…
– Даже после того, что ты знаешь о его поступке? – осторожно и нежно спросил Антуан.
Мадлен посмотрела ему прямо в глаза.
– Ты думаешь, что я смогу перестать любить тебя, даже если ты сделаешь что-то плохое, если совершишь ужасную ошибку? – Она помолчала. – Я не в силах перестать любить.
– Тогда почему же ты думаешь, что Руди перестал любить тебя?
– Я не знаю, – мягко и тихо ответила Мадлен. – Может, потому, что я никогда не понимала, что он может любить меня больше других.
Она написала Руди опять, рассказывая об их поездке в Нормандию и о семье Антуана. И даже задолго до того, как между братом и сестрой наладилась регулярная переписка, оба они были так благодарны судьбе за эту новую связь между ними. Об Александре не было никаких новых вестей. Мадлен получала письма и от Зелеева из Нью-Йорка, но русский тоже ничего не знал об ее отце. Но хотя это было по-прежнему важно, боль ее немного поутихла, потому что Мадлен больше не была одинока. У нее была семья. Не та чинная, упорядоченная семья, в которой она родилась, но та, которую создала она сама – та, о которой она мечтала. Ее любовь, ее общение с Руди; ее дорогие друзья, Ной и Эстель, и Гастон Штрассер, Люссаки. Но Антуан был ее счастьем, самой сущностью ее жизни. Он понимал ее лучше, чем когда-либо кто-либо на свете, и песни, которые он писал для нее, трогали ее сердце своими чудесными мелодиями, их чувственным, неизбывным лиризмом.
Но его первая песня оставалась ее самой любимой. Когда Мадлен пела «Les Nuits lumineuses» во Флеретт, она чувствовала, что сливается с песней воедино, просто растворяясь в ее словах, его любви. Их ночи, те короткие, отгороженные от всего мира часы, проводимые вместе в их крохотной квартирке над рестораном, были напоены благословенным светом, и их дни – тоже, и когда Антуан слушал, как она поет его песню, он знал, что написал ее в порыве истинного вдохновения.
Десятого июня 1961 года, после того, как они узнали, что Мадлен ждет ребенка, они обвенчались в тиши, среди мирной красоты средневековой церкви Сен-Северин в Латинском квартале. Это была счастливая, веселая свадьба, на которую приехали родители Антуана и его сестра из Нормандии, и Руди из Цюриха.
– Не могу поверить, что ты здесь, – Мадлен потрясла головой в удивлении. Они пили шампанское перед лэнчем, – Грегуар Симон готовил его для них во Флеретт. – Стефан, наверное, рвет и мечет?
– Не могу сказать, что он доволен, – ответил Руди с кривой улыбкой, – хотя мама и Оми не особенно возражали. Думаю, они понимали, что это напрасная трата времени. Да и потом, хотя мама бы ни за что не призналась в этом перед Стефаном, я чувствовал, она рада, что кто-то от нас будет здесь.
– А может, это то, во что тебе хочется верить? Конечно, поначалу Мадлен было трудно увидеть в нем нечто большее, чем просто восемнадцатилетнего молодого человека, – он так был не похож на мальчика из ее детства, – когда он, не колеблясь, обнял ее в день их первой встречи тем утром и крепко пожал руку Антуана. И даже теперь, когда она была так счастлива, Мадлен неожиданно начинали одолевать сомнения. Она всегда была так уверена в себе, так убеждена в правильности своих ощущений, своей интуиции – разве могло случиться, что Руди так изменился? Ведь люди в конце концов не меняются коренным образом – разве что ее прежние представления о брате не были верными?
– Вы так похожи, – говорил Антуан, присоединяясь к ним, лицо его сияло улыбкой. – Вы запросто могли бы быть близнецами.
– Я всегда считала, что мы отличаемся друг от друга, как день и ночь, – мягко сказала Мадлен и снова стиснула руку Руди. – Кажется, я ошибалась.
– Ты была маленькой, – сказал легко Руди. – А я был еще меньше. Да и потом, в отличие от тебя, я всегда был трусливым ребенком.
– Я так не думаю, – Мадлен посмотрела в лицо, которое было так похоже на ее собственное, с болью понимая, что знает так мало о том, что за жизнь скрывалась за этими красивыми, правильными чертами. Она знала только одно – ее брат проявил великодушие и решимость, приехав сюда, в Париж. – У тебя были другие чувства, другие мысли. А я была убеждена, что ты должен разделять мои.
– А теперь, – вставил Антуан, – у нас есть еще один шанс.
– Слава Богу, – сказал Руди.
– Да, – Мадлен оперлась о плечо мужа. – Я не думала, что что-то может сделать меня еще счастливее, но это сделал ты, Руди.
– Я хотел спросить… – Руди колебался. – Я хотел спросить – может, ты приедешь навестить дом, как- нибудь?
– Никогда, – сказала она тихо, но твердо. – Я никогда туда не вернусь.
– Никогда – это слишком долго, cherie, – проговорил Антуан.
– А жизнь коротка, – сказала она тихо и грустно. – Но ничто на свете не может изменить мои чувства к ним. Тебе было только четыре года, когда папа покинул дом. Руди, ты просто не мог ничего понять. Но я их никогда не прощу.
Но потом выражение ее лица прояснилось.
– А сейчас я хочу забыть о них всех и думать только о тебе и о дне моей свадьбы. Ты уже видел чету Леви, Руди, а как тебе Люссаки?
У Мадлен начались боли 14 февраля 1962-го, в день святого Валентина, когда она с Антуаном гуляла в саду Тюильри. Кружился легкий снег, и Антуан захватил большой пакет с хлебными крошками, чтобы покормить птичек, и Мадлен, как всегда, с удовольствием смотрела на него, когда первый укол боли пронзил ее, вызвав пока лишь удивление.
– Qu'est-ce que tuas[87] – спрашивал ее Антуан, глаза его не отрывались от ее лица. – Схватки?
– Думаю, что да.
– Тогда пойдем скорее?
– Подожди, – улыбнулась она. – Пусть птички поедят.
Следующий приступ случился через пятнадцать минут, да такой сильный, что Мадлен слегка застонала от боли и шока. Антуан бросил оставшиеся крошки на землю и бросился к ней, подхватив ее под руку.
– Мы едем прямо в больницу, – сказал он, его лицо было напряженным от тревоги.
– Мне хотелось бы вернуться домой, чтоб захватить кое-какие вещи, – возразила Мадлен. – Уверена, есть еще много времени. Еще нескоро.
– Я сам принесу тебе вещи, потом, – с Антуаном было бесполезно спорить. – Ты можешь идти, cherie, или я тебя понесу?
– Конечно, могу, – она взглянула на него, и глаза ее сияли восторгом. – Он готов, Антуан, он идет к нам!
– Моя дочь, ты хочешь сказать.