челюсть.
Конечно, это не больно-то походило на деликатесы стола графини. Однако голод эта еда утолила, и я съела всё до крошки. Только пива показалось мне отвратительным, и я не смогла выпить всю порцию.
А потом я долго ждала в темноте, которая всё сгущалась (наконец даже мои глаза, привыкшие к полутьме, ничего не могли разглядеть), но женщина за подносом не вернулась. Я решила, что на сегодня её работа закончена.
Я никогда не боялась темноты, но теперь почувствовала себя погребённой заживо. Холод в камере стал сильнее, я забилась в постель и натянула на себя одеяло. Проведя руками по остаткам вышивки, я вспомнила имя, вырезанное на дереве доски, – Людовика. Принадлежало ли ей это старое покрывало? Остаток прежней роскоши, оказавшийся каким-то образом в её камере?
Неужели это прекрасное презренное существо, чью скуку и властность так хорошо изобразил покойный художник в сцене дня рождения курфюрстины, – неужели она дошла до такого? Я вспомнила, что говорила мне в карете графиня. Сколько она могла прожить в этой камере, лишённая всего, что составляло её жизнь, что она считала не просто своей привилегией, а правом?
Я обнаружила, что почти вопреки своему сознанию встала и двигаюсь к этой деревянной скамье, вытянув перед собой руку. Еле заметное пятно света обозначало окно, но перед ним совершенно ничего не было видно. Я больно ударилась о край доски, провела пальцами, отыскивая сама не зная почему буквы этого злополучного имени. Они были так глубоко врезаны в дерево, что мне казалось: никакое время их не сотрёт.
Сколько дней ей потребовалось, чтобы вырезать эту памятную надпись? Каким инструментом она пользовалась как пером? Гнев должен был наполнять её, гнев, горячий, всепоглощающий, но не отчаяние. Я была так уверена в этом, словно собственными ушами слышала её гневные крики. Я провела пальцами по надписи, двинулась дальше, и вдруг мою руку что-то остановило, почти с такой же силой, как хватка барона. Я коснулась круглого рисунка под именем.
Проводя пальцем по линиям рисунка, я вначале не могла понять его смысл. Попыталась представить себе герб. Нет, хоть я его не видела, на герб не было похоже.
Но почему-то снова я почувствовала уверенность, что тем, кто вырезал этот рисунок, двигал гнев. И ещё… Я рывком отдёрнула руку. Неужели мне и в этой неаппетитной пище подсунули какую-то отраву, разрушающую мозг? Я спрятала руку под складки одеяла, двинулась назад, пока ноги мои не ударились о лежанку, и села или, скорее, упала на постель.
Я же не могла на самом деле этого почувствовать – жар, быстро усиливающийся жар, как будто рисунок превратился в ведро с раскалёнными угольями. Поверить в это означало признать, что я свихнулась. Нет, я не позволю себе утратить разум, что бы ни предстояло мне!
Я лихорадочно прошептала:
– Я Амелия Харрач! Меня заключили сюда… по причине, которую я не знаю. Я существую… я…
Рука, которая почувствовала – которая
И всё же ничто не могло заставить меня снова встать, пересечь комнату и коснуться вырезанного в дереве рисунка. Я пыталась выругать себя за трусость. Это суеверие, убежище необученного сознания, когда оно встречается с чем-то не имеющим разумного объяснения.
Что рассказывала графиня о курфюрстине? Что среди её верных слуг был колдун, знавшийся с силами, не принадлежащими этому миру? Но такую веру современная рациональная мысль отвергает. Эту землю когда-то заливала кровь невинных, которых враги, подгоняемые истерическим страхом, обвиняли в том, что они слуги дьявола. Неудивительно, если в стране, настолько одержимой верой в дьявола, подобные поверья сохранились – или сохранялись сто лет назад.
Тем не менее я долго не могла уснуть. Мне даже не хотелось ложиться в постель. Я сидела в темноте и напряжённо прислушивалась – к чему?
Лишь однажды в камере послышался крик, от которого я вздрогнула и чуть не вскрикнула сама. Крик донёсся из окна. «Какой-то крылатый ночной охотник в поисках добычи», – сказала я себе. Помимо этого ничего не нарушало тишину, такую тишину, что мне казалось, будто я слышу биение собственного сердца.
Нет, следовало думать о другом, о том, что мне делать. Меня не должно запугивать прошлое, хоть сейчас я и беспомощна. Я была жива… и снова обретала силы. Завтра можно будет что-нибудь узнать от тюремщицы… я должна потребовать, чтобы меня выслушал комендант этого места.
Труда… графиня… обе говорили, что здесь стоит гарнизон. Его командир должен быть моим главным тюремщиком. Если я подниму шум, он может достичь его ушей. И я смогу попытаться… должна…
На этот раз послышался не крик ночной птицы, нет! Я плотнее запахнулась в одеяло и повернула голову в темноте, вначале к еле заметному окну, но потом убедилась, что звук исходил не от него.
Скорее… от стены, от той самой стены, к которой цепями крепилась доска с именем злополучной курфюрстины! Пробиваясь сквозь камень, звуки напоминали журчание воды. Пение? Очень слабое к далёкое, с неразличимыми словами. Но я была уверена, что услышала ритм, напоминающий пение… или молитву.
Я напрягла слух и убедилась, что права. Пение приближалось, становилось громче, хотя по-прежнему отдельные слова и не были слышны.
Звучал, как мне показалось, только один голос, очень тихо. Постепенно он стал громче, стали различимы паузы между словами. Скорее церковное пение, чем настоящая песня, только со словами из иностранного языка, со странным акцентом, со вздымающейся и падающей интонацией, иногда настолько высокого тона, что походили на крик маленькой птицы, а иногда просто гортанный хрип.
Теперь звуки доносились прямо из-за стены. Я отбросила одеяло и сделала то, что не делала, не могла сделать раньше: пересекла комнату, наклонилась над висячим столом и прижалась ладонью к холодному камню. Правой рукой я взяла чашку, пролив остатки горького пива, и заколотила по стене.
Я даже не думала о том, что неизвестный певец может мне помочь. Но это явно был звук человеческого голоса. Я была совершенно одна в темноте, и мне так хотелось дать кому-нибудь знать о себе.
При первом же ударе о камень пение стихло. Ещё один пленник по ту сторону стены? Такова была моя первая догадка. Однако к моему величайшему разочарованию последовало полное молчание, хотя я сама не знала, чего ожидала. Потом… слова… не песня… слова, со странным стоном:
– Смерть… смерть…
Предупреждение? Но что-то странное было в этом крике. Я снова подняла кружку и сильно ударила.
– Смерть… – ответил мне вопль.
– Кто ты? – выкрикнула я, надеясь, что звук преодолеет стену. – Где ты?
– Бойся смерти…
Не страх, но раздражение дало мне силы заколотить в третий раз. Я начала подозревать, что этот голос – просто ещё одно изобретение моих тюремщиков, которое должно заставить меня усомниться в своём рассудке. Конечно, изобретательно, но кто может сказать, какие пытки придумал барон, чтобы держать меня под контролем?
– Кто ты? – снова спросила я.
Ответом была тишина. Я наконец опустила кружку, решив, что сегодня ничего больше не добьюсь от этой вызывающей раздражение стены.
Я вернулась на койку, но почему-то теперь почувствовала бо?льшую уверенность в себе, чем когда впервые пришла в себя. Если со мной играют в такие детские игры, значит, я для них по-прежнему важна, они должны обо мне думать. Это дало мне некоторое удовлетворение, так что я смогла наконец лечь и уснуть.
Мне ничего не снилось. Как будто появилась какая-то новая уверенность. Может, потому что я не впала в панику, услышав этот голос, преодолела страхи, которые до того рисовало воображение, когда мне показалось, что дерево столешницы нагрелось. Я победила свой страх и теперь могла противостоять тем,