– Что фамилия Эстеллы Хэвишем, или…? – Но добавить мне было нечего.
– Или как? – спросил он.
– Ее фамилия Хэвишем?
– Хэвишем.
Тут мы подошли к обеденному столу, где нас ждали сама Эстелла и Сара Покер. Мистер Джеперс сел на хозяйское место, Зстелла – против него, а я против моей желто-зеленой приятельницы. Мы отлично пообедали, причем подавала нам горничная, которой я никогда здесь не видел, хотя вполне допускаю, что она находилась в этом таинственном доме еще до того, как я впервые сюда попал. После обеда перед моим опекуном поставили бутылку превосходного старого портвейна (видимо, он хорошо был знаком с этой маркой), и наши дамы нас покинули.
В тот день мистер Джеггерс держался так таинственно, что превзошел по части скрытности даже самого себя. Он и глаза свои от нас скрывал и за весь обед едва ли хоть раз посмотрел в лицо Эстелле. Когда она заговаривала с ним, он слушал и, выслушав, отвечал; но, насколько я мог заметить, не бросил на нее ни единого взгляда. Она же, напротив, часто поглядывала на него с интересом, с любопытством – или, возможно, с недоверием, – но мистер Джеггерс словно и не замечал ничего. В продолжение всего обеда он находил удовольствие в том, что изводил Сару Покет постоянными упоминаниями о моих надеждах на будущее, от чего она все больше желтела и зеленела; впрочем, и здесь он хитрил, притворяясь, будто выпытывает все это у меня, и каким-то образом действительно вынуждая меня говорить в простоте душевной много лишнего.
А когда мы остались вдвоем, я почувствовал, что просто не выдержу – так ясно мой опекун показывал всем своим видом, что располагает секретными сведениями, которых до поры до времени не хочет разглашать. За неимением других жертв, он и вино свое подвергал допросу. Он то поднимал стакан на свет, то подносил ко рту, примеривался, отхлебывал, снова смотрел на свет, нюхал, пробовал, выпивал, наливал снова и снова разглядывал, – и этим привел меня наконец в такое нервное состояние, как будто я был убежден, что вино поверяет ему какие-то порочащие меня тайны. Раза три-четыре я делал слабые попытки вступить с ним в беседу, но тщетно: он так взглядывал на меня, держа в руке стакан и пробуя вино на языке, словно просил меня принять к сведению, что это ни к чему, потому что ответить на мой вопрос он все равно не может.
Мисс Покет, вероятно, пришла к выводу, что в моем присутствии ей грозит опасность сойти с ума и, возможно даже, сорвать с головы чепец – очень безобразный чепец, нечто вроде муслиновой швабры – и усыпать пол своими волосами (которые явно выросли не у нее на голове). Поэтому она предпочла не появляться в комнате мисс Хэвишем, куда мы направились через некоторое время; и мы сели вчетвером играть в вист. Пока нас не было, мисс Хэвишем придумала убрать волосы, шею и руки Эстеллы самыми драгоценными украшениями со своего туалетного стола; и я заметил, что даже мой опекун посмотрел на Эстеллу из-под мохнатых своих бровей и слегка поднял их при виде ее несравненной красоты в сверкающем многоцветном уборе.
Я не стану распространяться о том, как уверенно он прибирал к рукам все наши козыри и потом ходил с каких-то дрянных троек, против которых ничего не стоили наши короли и дамы; и о том, как ясно я чувствовал, что он видит в нас три простых и неинтересных загадки, давно им разгаданные. Я страдал от другого – от несоответствия между тем холодом, каким веяло от него, и моими чувствами к Эстелле. И дело даже не в том, что я не мог бы без содрогания заговорить с ним о ней; или услышать, как он скрипит сапогами, угрожая ей; или увидеть, как он моет руки, расставшись с ней; нет, не это меня мучило. Восхищаться ею в двух шагах от него, любить ее, когда он был в той же комнате, – вот что было невыносимо!
Мы играли до девяти часов, а кончив, условились, что, когда Эстелла соберется в Лондон, я буду предупрежден о ее приезде и встречу ее на почтовом дворе; а потом я простился с ней, коснулся ее руки и ушел.
Мой опекун остался ночевать в «Кабане», в соседней со мною комнате. Далеко за полночь в ушах у меня звучало заклинание мисс Хэвишем: «Люби ее, люби ее, люби!» Изменив его на свой лад, я без конца твердил в подушку: «Я люблю ее, люблю ее, люблю!» Потом во мне волной поднялась благодарность за то, что Эстелла предназначена мне, бывшему подмастерью кузнеца. Потом я стал думать: если она, как я опасался, отнюдь не испытывает горячей благодарности судьбе за такую милость, то когда же у нее появится ко мне интерес? Когда мне удастся разбудить ее сердце, которое до времени молчит и дремлет?
Увы! Я мнил, что это были высокие, благородные чувства. Но я и не задумался над тем, как мелочно и низко с моей стороны было не пойти к Джо, – я знал, что она отнеслась бы к нему с презрением. Всего один день миновал с тех пор, как Джо исторг у меня слезы; они быстро высохли, да простит меня бог, слишком быстро!
Глава XXX
Наутро, одеваясь у себя в комнате, я как следует поразмыслил и решил сказать моему опекуну, что Орлик, как мне кажется, не совсем подходит для положения доверенного человека в доме мисс Хэвишем.
– Ну, разумеется, не подходит, Пип, – сказал мой опекун, видимо и на этот счет имевший вполне сложившееся мнение. – Для положения доверенного человека ни один человек не подходит.
То обстоятельство, что и данный случай не явился исключением из общего правила, привело его, казалось, в отличнейшее расположение духа, и он с довольным видом выслушал все, что я мог сообщить ему про Орлика.
– Отлично, Пип, – сказал он, когда я кончил. – Я наведаюсь туда и дам нашему приятелю расчет.
Несколько встревоженный такой решительностью, я предложил повременить и даже намекнул, что, возможно, с нашим приятелем будет не так-то легко поладить.
– О нет, – уверенно возразил мой опекун, для вящей убедительности доставая из кармана свой носовой платок. – Посмотрел бы я, как он вступит в пререкания со мной.
Поскольку мы решили вместе возвращаться в Лондон дневным дилижансом и поскольку за завтраком я давился каждым куском от страха, что меня застигнет здесь Памблчук, я поспешил воспользоваться случаем и сказал, что хочу прогуляться и, пока мистер Джеггерс будет занят делом, пойду вперед по лондонской дороге, а его прошу предупредить кучера, чтобы тот остановил карету, когда нагонит меня. Это дало мне возможность сейчас же после завтрака сбежать из «Синего Кабана». Я выбрался переулками за город, дал хорошего крюку в обход Памблчуковых владений, а затем вышел обратно на Торговую улицу, уже миновав эту западню и чувствуя себя в относительной безопасности.
Занятно было снова пройтись по тихому старому городку, и не было ничего неприятного в том, что время от времени кто-нибудь вдруг узнавал меня и глядел мне вслед. В двух случаях лавочники даже выскакивали на улицу и, забежав вперед, поворачивали обратно, точно забыли что-то дома, – нарочно для того, чтобы встретиться со мною; не знаю, кто в этих случаях притворялся более неудачно, они ли – будто и не думали обо мне, или я – будто ничего не заметил. Однако положение мое было достаточно завидное и вполне меня удовлетворяло, пока волею судьбы я не столкнулся нос к носу с этим отъявленным негодяем – мальчишкой Трэбба.
Оглядывая улицу, я вдруг увидел, что мальчишка Трэбба направляется мне навстречу, подстегивая себя порожним синим мешком. Полагая, что мне более всего приличествует окинуть его невозмутимо- равнодушным взором, рассчитанным к тому же на обуздание его не в меру озорного нрава, я придал своему лицу вышеописанное выражение и уже готов был поздравить себя с успехом, как вдруг колени у мальчишки Трэбба подогнулись, волосы встали дыбом, шапка слетела с головы, и он, шатаясь и дрожа, сбежал на мостовую, где с криком: «Держите меня! Я боюсь!» – забился в притворном припадке, словно сраженный и уничтоженный моим великолепием. Когда же я поравнялся с ним, он громко застучал зубами и униженно распростерся в пыли.
Это было трудно перенести, но это еще были только цветочки. Не прошел я и двухсот шагов, как, к невыразимому своему удивлению, негодованию и ужасу, опять увидел впереди мальчишку Трэбба. Он вышел мне навстречу из-за угла. Синий мешок он нес на плече, глаза выражали честность и трудолюбие, энергическая походка свидетельствовала о неукоснительном намерении проследовать прямо на работу в хозяйскую лавку. Завидев меня, он словно прирос к месту, а потом на него опять накатило; но теперь он