обстоятельство, что они напечатаны на этих страницах, побудит читателя (смею ли я добавить — снисходительного читателя?) сделать вывод, что я продал их одному Лицу, которое еще никогда…[9]
Расставшись с этими сочинениями на самых выгодных условиях, — ибо, начав переговоры с данным журналом, я отдал себя в руки Лица, о коем можно сказать словами другого Липа, что…[10] — я вернулся к своим обычным занятиям. Но я слишком скоро узнал, что спокойствие духа покинуло то чело, над которым вплоть до сего времени Время только уничтожало волосы, оставляя все пространство под ним непотревоженным.
Излишне скрывать: чело, о коем я говорю, — мое собственное.
Да, над этим челом тревога реяла, словно черное крыло легендарной птицы, которая… про которую, впрочем, все здравомыслящие люди сами знают. А если и нет, я все же не могу с места в карьер говорить о ней подробно. Мысль о том, что сочинения теперь неизбежно попадут в печать и что Он еще жив и, возможно, увидит их, засела в моем изнуренном теле, как Ведьма Ночная. Гибкость ума покинула меня. Не помогла и бутылка — ни с вином, ни с лекарством. Я прибегал к обеим, но обе они только истощали и иссушали мой, организм.
Пребывая в столь угнетенном состоянии духа (я был подвержен ему с тех пор, как впервые начал обдумывать, что я скажу Ему, неведомому, если он появится в общем зале и потребует удовлетворения), я как-то раз утром, в ноябре сего года, пережил нечто такое, что показалось мне перстом Судьбы и Совести одновременно. Я был в общем зале, один. Только что кончив мешать огонь в камине, чтобы он запылал ярче, я стал к нему спиной, надеясь, что проникающее в меня тепло смягчит внутренний голос Совести, как вдруг молодой человек в кепи, на вид образованный, хоть и слишком уж долгогривый, появился передо мной.
— Мистер Кристофер, метрдотель?
— Он самый.
Молодой человек стряхнул с глаз волосы, вынул из-за пазухи пакет и, передавая его мне, сказал, устремив на меня (или это мне почудилось?) многозначительно сверкающий взгляд:
—
Я чувствовал по запаху, что фалды моего фрака уже тлеют, но был не в силах отойти от камина. Молодой человек вложил пакет в мою дрожащую руку и повторил — надо отдать ему должное — весьма вежливым тоном:
—
К. Г.
Я открыл пакет и увидел, что в нем находятся вышеприведенные сочинения в том самом виде, в каком читатель (смею ли я добавить — проницательный читатель?) созерцает их в настоящее время. Тщетно успокоительный голос шептал мне: «К. Г.» — журнал «Круглый год», он не мог уничтожить слова «корректуры». Слишком уж оно подходило к данному случаю. Корректуры сочинений, которые я столь некорректно продал.
Отчаяние мое возрастало с каждым днем. Пока дело не было сделано и сочинения не попали в печать, я не думал об опасности, которой подвергался, и о том, что сам себя сделал притчей во языцех. Вернуть журналу полученные от него деньги, чтобы нарушить договор и воспрепятствовать опубликованию сочинений, я не мог. Семейство мое нуждалось; близилось рождество; нельзя же было окончательно бросить на произвол судьбы брата в больнице и сестру в ревматизме. Средства некоего официанта, которому не помогал никто, истощались не только благодаря тому, что имелось в моем семействе, но и тому, чего в нем не имелось. Один брат без должности, другой брат без денег, достав которые он мог бы принять одно предложение, еще брат без царя в голове, еще брат без средств, уехавший в Нью-Йорк (не тот, что без царя в голове, а другой, хотя может показаться, что это тот самый), и все они поистине довели меня до того, что я не знал, куда повернуться. Мысли мои становились все более и более мрачными, я постоянно думал о корректурах, постоянно думал о том, что рождество не за горами, а когда корректуры напечатают, с часу на час будет возрастать опасность, что, явившись ко мне на очную ставку в общий зал, Он среди бела дня и при всем народе потребует восстановления своих прав.
Потрясающая и непредвиденная катастрофа, на которую я в самом начале туманно намекал читателю (смею ли я добавить — высокообразованному читателю?), теперь приближается быстро.
Ноябрь еще не кончился, но последние отзвуки Гая Фокса давно уже смолкли. У нас был застой в делах — продано было всего несколько порций мяса пониже сортом чем то, которое у нас обычно продается, и, конечно, вино соответственного качества. В конце концов у нас начался такой застой, что приезжие, занимавшие номера 26, 27, 28 и 31, пообедав в шесть часов и подремав каждый над своей кружкой пива, уехали (каждый в своем кэбе, спеша каждый к своему ночному почтовому поезду), и мы остались без постояльцев.
Я уже взял вечернюю газету, сел с нею за столик Э 6 (там тепло, и это самый удобный столик) и, погрузившись во всепоглощающие события дня, заснул. Меня привел в сознание хорошо знакомый мне окрик «официант!», и, ответив «сэр!», я увидел какого-то джентльмена, стоявшего у столика Э 4. Читателя (смею ли я добавить — наблюдательного читателя?) просят запомнить местонахождение джентльмена:
В руке у него был новомодный, не складной саквояж (я против таких саквояжей; уж коли на то пошло, я не понимаю, почему бы саквояжу не складываться, как складывались его предки). Посетитель сказал:
— Я хочу пообедать. Ночевать я буду здесь.
— Слушаю, сэр. Что прикажете подать вам на обед, сэр?
— Суп, немного трески, устричный соус и кусок мяса.
— Благодарю вас, сэр.
Я позвонил горничной, и миссис Претчет вышла в общий зал, скромно держа перед собой зажженную плоскую свечу и точно шествуя во главе многолюдной процессии, все остальные участники которой оставались невидимыми.
Между тем джентльмен подошел к камину, стал лицом к огню, прислонил лоб к каминной полке (камин у нас низкий, так что джентльмен пригнулся, словно мальчик, играющий в чехарду) и испустил тяжелейший вздох. Волосы у него были длинные и белокурые и, когда он прислонил лоб к каминной полке, все они упали пыльным пухом ему на глаза; когда же он обернулся и поднял голову, все они упали пыльным пухом ему на уши. Это придало ему диковинный вид, напоминавший заросли увядшего вереска.
— О! Горничная… Ах! — Он, видимо, пытался что-то вспомнить. — Ну конечно. Да. Я сейчас не пойду наверх, но вы отнесите туда мой саквояж. Пока довольно будет указать, в какой именно номер… Вы можете предоставить мне номер двадцать четыре Б?
(О Совесть, какая ты Змея!)
Миссис Претчет предоставила ему эту комнату и отнесла туда его саквояж. Тогда он снова подошел к камину и принялся кусать ногти.
— Официант, — сказал он, кусая ногти в промежутках между словами, — дайте мне, — укус, — перо и бумаги, а через пять минут, — укус, — пожалуйста, пошлите мне сюда, — укус, — посыльного.
Не обращая внимания на остывающий суп, он еще до обеда успел написать и отослать шесть записок: три в Сити, три в Вест-Энд. Записки, отправленные в Сити, были адресованы на Корн-Хилл, Ладгейт-Хилл и Фарингдон-стрит. Записки, отправленные в Вест-Энд, были адресованы на Грейт-Марлборо-стрит, Нью- Барлингтон-стрит и Пикадилли. Каждую из них решительно отказались принять в каждом из этих шести мест, а ответов не было и следа. Вернувшись с этим известием, наш посыльный шепнул мне:
— Все адресованы книгоиздателям.
Но еще до возвращения посыльного Он пообедал и выпил бутылку вина. Теперь же (заметьте совпадение с документом, полностью приведенным выше!) он нервным движением локтя столкнул со стола тарелку с печеньем (но не разбил ее) и потребовал кипящего коньяку с водой.
Вполне убедившись теперь, что это Он Самый, я обливался потом. Но вот лицо его разгорелось от вышеупомянутого горячего возбуждающего средства, и он снова потребовал перо и бумаги и следующие два