том же месте, для тех же занятий и тех же разговоров.
Но вот речные баржи, шедшие снизу, стали привозить в Скотленд-Ярд тревожные вести: будто бы кто- то в Сити сказал, что лорд-мэр без обиняков грозится снести старый Лондонский мост, а на его месте построить новый. Сперва этим слухам не придавали значения, считали их праздной болтовней досужих людей, ибо жители Скотленд-Ярда были совершенно уверены, что если бы лорд-мэр и в самом деле замыслил такое темное дело, его бы тотчас упекли в Тауэр на недельку-другую, а затем предали казни за государственную измену.
Слухи, однако, повторялись все чаще и все настойчивей, и, наконец, одна баржа вместе с грузом отборного уолсендского угля привезла вполне достоверное известие, что несколько пролетов старого моста уже закрыто для пропуска судов и что полным ходом идут приготовления к постройке нового. Какое волнение царило в тот памятный вечер в старой распивочной! Люди с тревогой смотрели друг на друга, и каждый читал на лице соседа, бледном и растерянном, те самые чувства, которые теснились и в его груди. Самый старый из угольщиков неопровержимо доказывал, что, как только будут снесены устои старого моста, вся вода из Темзы утечет и на месте реки останется сухая канава. Как будут ходить тогда угольные баржи, что ждет исконный промысел Скотленд-Ярда, чем будут существовать его обитатели? Портной в тот вечер особенно зловеще качал головой и, мрачно косясь в сторону лежавшего на столе ножа, советовал набраться терпения и ждать. Он ничего не утверждает — решительно ничего; но если лорд-мэр не падет жертвой народного гнева, то он лично будет этим весьма удивлен; вот и все.
Ждать так ждать; по баржа приходила за баржей, а о народной расправе с лорд-мэром все не было ничего слышно. Меж тем состоялась закладка нового моста; герцог — брат короля — положил первый камень. Прошли года, и мост был открыт, причем сам король совершал церемонию открытия. Что же до старого моста, то его устои были снесены в должное время; и хотя жители Скотленд-Ярда встали на другой день в полной уверенности, что смогут теперь переходить в Педларс-Эйкр, не замочив подошв, — оказалось, к их неописуемому удивлению, что Темза течет себе, как и текла.
Этот первый шаг по пути новшеств привел к совершенно иным последствиям, чем ожидали обитатели Скотленд-Ярда, и это не замедлило сказаться на их жизни. Содержатель одной из двух кухмистерских стал заискивать перед общественным мнением и заботиться о том, как бы привлечь клиентов из иного круга. Он накрыл свои столики белыми скатертями и заказал подручному маляра надпись на оконном стекле, в которой говорилось что-то насчет горячих мясных блюд от двенадцати до двух. Новое стало быстрыми шагами подбираться к самому порогу Скотленд-Ярда. В Хангерфорде открылся рынок, а на Уайтхолл-Плейс обосновалась сыскная полиция. Уличное движение в Скотленд-Ярде стало более оживленным; в палате общин прибавилось депутатских мест, новые депутаты от столицы нашли, что путь через Скотленд-Ярд удобнее и короче, и многие другие пешеходы стали следовать их примеру.
С грустью созерцали мы успехи цивилизации. У того из кухмистеров, который сумел устоять против соблазнов скатертной реформы, дела шли все хуже и хуже, а у его конкурента все лучше и лучше, и смертельная вражда возгорелась между ними. Поклонник новшеств вместо обычной кружки пива в Скотленд-Ярде пил теперь каждый вечер джин на Парламент-стрит. Пирожник остался верен старой распивочной, но завел привычку курить сигары и читать газеты и стал именовать себя кондитером. Угольщики по-прежнему собирались вечерами у знакомого камелька, но разговоры у них шли невеселые, а громких песен и выкриков не было и в помине.
Что сталось со Скотленд-Ярдом! Как изменились его прежние нравы; куда девалась сердечная простота, отличавшая некогда его обитателей! Покосившуюся старую распивочную перестроили в просторный и нарядный «Винный погреб»; буквы на вывеске, венчающей вход в него, покрыты золотой фольгой, и высокое искусство поэзии призвано возвещать прохожим, что если выпьешь такого-то элю, будешь пьян потом неделю. В окне у портного выставлена теперь коричневая хламида чужеземного покроя с шелковыми пуговицами и меховой оторочкой на вороте и обшлагах. Сам он ходит в панталонах с кантом вдоль шва; и однажды мы подсмотрели, что и его подмастерья (ибо он уже не обходится без подмастерьев) щеголяют подобными же украшениями.
На углу переулка, в кирпичном домике-коробочке открыл мастерскую башмачник, и среди прочей обуви, изготовленной на продажу, выставил в окне сапоги — настоящие веллингтоновские сапоги[2], каких еще несколько лет тому назад никто из местных жителей не только не видывал — даже и понаслышке не знал. А совсем недавно в другой такой же коробочке, чуть подальше, обосновалась швея; когда же мы решили, что беспокойный дух новизны уже больше не может преподнести нам никаких сюрпризов, в том же переулке объявился ювелир, который мало того что устроил в окне целую выставку позолоченных колец и медных браслетов, но еще повесил объявление — оно и сейчас там висит — о том, что «здесь прокалывают дамам уши». Швея взяла в услужение девицу, которая носит передник с карманами; а портной довел до всеобщего сведения, что мужское платье изготовляется по желанию из сукна заказчика.
Среди всей этой лихорадки перемен и нововведений лишь один человек все еще оплакивает уходящую старину Скотленд-Ярда. Одинокий и молчаливый, сидит он на деревянной скамеечке у стены углового дома, прямо против выхода на Уайтхолл-Плейс, и смотрит, как резвятся его гладкие, упитанные собаки. С людьми он не разговаривает. Этот старик — живая память Скотленд-Ярда. Год за годом проносится над его головою, но в любую погоду, в жару и в холод, в сушь и в туман, льет ли дождь, сыплет ли град или снег — он всегда там, на своем привычном месте. Горе и нужда написаны у него на лице; плечи согнулись под тяжестью лет, волосы поседели в перенесенных испытаниях, но каждый день он приходит сюда и сидит на этой скамье, погруженный в свою грустную думу о прошлом; и будет приходить каждый день, ковыляя на слабеющих ногах, до тех пор, пока сумрак могилы не скроет от него и Скотленд-Ярд и весь мир.
Пройдут еще года, и какой-нибудь ученый любитель старины из числа наших потомков, перелистывая пожелтевшую летопись тех страстей и борьбы, что в наше время сотрясали мир, наткнется, быть может, и на эти страницы; но пусть даже это будет большой знаток истории прошлых лет, умелый чтец готических письмен и опытный собиратель старинных книг — ни ученые труды всей его долгой жизни, ни пыльные тома на его полках, стоившие целое состояние, ничто не поможет ему определить былое местоположение Скотленд-Ярда и найти хотя бы одну из тех примет, которые упоминаются в нашем рассказе о нем.
Глава V
Сэвен-Дайелс
Мы всегда были уверены, что если бы Том Кинг и Француз[3] не обессмертили ту часть Лондона, которая носит название Сэвен-Дайелс, она все равно обрела бы бессмертие сама по себе. Сэвен-Дайелс! Родина стихов и песен — первых юношеских излияний и последних жалоб умирающего, — места, освященные именами Кэтнача и Питса[4] , при звуке которых всегда будут оживать в нашей памяти крики уличных разносчиков и музыка шарманки — даже тогда, когда грошовые песенки будут вытеснены грошовыми журнальчиками и смертная казнь отойдет в прошлое.
Взгляните на расположение улиц в округе. Распутать Гордиев узел было в свое время мудреным делом; нелегко найти выход в лабиринтах Хэмптон-Корта или Бьюла-Спа[5]; а правильно завязать узел шейного платка (когда такие платки из негнущейся белой ткани были в моде) представляло бы самую трудную задачу на свете — если бы не существовало другой, вовсе ук не разрешимой задачи: развязать его снова. Но какая неразбериха может сравниться с неразберихой Сэвен- Дайелс? Где еще можно найти подобный лабиринт улиц, переулков, дворов, тупиков? И где еще встретишь такое смешение англичан и ирландцев, как здесь, в этой запутаннейшей части Лондона? Дерзнем заявить, что мы сомневаемся в достоверности той легенды, на которую только что ссылались. Можно представить себе человека, у которого хватит наивности прийти в набитый жильцами дом и спрашивать какого-нибудь мистера Томпсона — хотя совершенно очевидно, что в каждом, даже сравнительно небольшом лондонском доме найдется по меньшей мере двое или трое Томпсонов; но француз — француз в Сэвен-Дайелс! Скорей всего это был не француз, а ирландец. Просто Том Кинг, в образовании которого имелись существенные пробелы, не понимая половины из того, что говорил этот человек, решил, что он говорит по- французски.
Приезжий, который впервые очутился в этих местах и стоит, подобно Бельцони[6], на перекрестке семи неведомых, путей, не зная, какой выбрать, увидит вокруг себя немало такого, что способно надолго привлечь его внимание и любопытство. От площади