стычки начинаются с рокового недоразумения. Вы, мы, они, он, она, оно и все остальные — никто не находится снаружи, пытаясь пробраться внутрь, но пребывают внутри, пытаясь выбраться наружу.
Просвечивающие трубки слизня и его многочисленные желудки — это упругие коридоры и камеры безграничной и вечной резиновой тюрьмы. Здесь все приглушено, смазано, затушевано, затуманено. На эти эластичные стены Зигфрид шел со своим Бальмунгом, Карл Великий — со своим Фламбергом, а Цезарь — со своей Желтой Смертью. Нож Задкиила перерезал глотки тысячам козлов, прежде чем затупиться в этих слизистых топях, а бритва Оккама сломалась о тот факт, что это отдельно взятое существо не имеет ни желания, ни потребности в самовоспроизведении. Даже четырехрукий Магомет, одновременно размахивающий Халефом, и Мезамом, и Аль-Батаром, и Зульфикаром, добился только того, что еще теснее вклинился между этими дрожащими мембранами, сильнее увяз в железистых секрециях, плещущихся вокруг его лодыжек, стоит ему нанести четырехкратный удар в пол. Толку никакого. Все они прошли через это, все испытали на себе натиск этой однородной дряни, ее фальшивые аффекты, безотрадное овладение всеми чувствами. Ансиас, Галас и Мунифакан, применив самые передовые технологии, о которых еще только грезят нюрнбергские оружейники, к сплавам, полученным из молота Тора и пилы, которой четвертовали Иакова Младшего, могли бы соорудить некий чудовищный уничтожитель слизня, который произведет нужное действие, но пока остается лишь старое как мир правило терпения и целая пригоршня изношенного благочестия. Вряд это уменьшит оранжевость или слизистость, а ведь есть еще и безвыходность. До чего же оно неприятно, это «что-то-вроде-лени».
Но находиться внутри слизня чревато также неопределенностью, разнообразными мучениями, необъяснимыми вспышками и болями, внезапным металлическим привкусом, быстро преходящей сладостью и слабыми звуками: шуршанием сухих листьев по выщипанному пастбищу, царапаньем трости по стене. Это перемежается ледяной неподвижностью, и — секунда, другая — раскачивающимся аркам снова не удается опрокинуться. Существуют долины столь топкие и плоские, что там больше нечему падать, нечему производить хотя бы малейший толчок, нечему случаться… В следующее мгновение это опять становится грохотом, хлопающими парусами, воплями, всплесками яблок, брошенных в зловонную стоячую воду под пирсами. Мальчишки кричат, что эта старуха — ведьма. Кто-то подходит, чтобы отвесить им по затрещине, и куски этой картины уже уносятся прочь, чтобы их заменили другие куски: чувство невесомости, лежащие на груди руки, солнце, накаляющее его голову и час за часом кипятящее мозги, пока разочарование раскачивает его взад и вперед, баюкает его, устраивает в своих покоях. Он знает, что это значит, но все равно сопротивляется, все глубже зарываясь лицом в мягкие углы, пока пульсирующий оранжевый свет не меркнет, сменяясь спокойной темнотой. Так оно лучше. Гораздо лучше. Он медленно погружается все глубже.
А потом все возвращается! Естественно: ему свойственно возвращаться с оглушающим разум постоянством. Быстро следует удар Мягким Молотом, затем — Капанье-на-самом-пределе-слышимости и ощущение, будто из ушей сыплется мелко просеянная мука. Ужасно! Он опять сопротивляется, но ему не хватает времени — секунды-другой… Затем являются обычные фантомные звуки, бульканье и грохот, несколько беспорядочных приступов боли (трудно сказать, в каком именно месте), внутренняя щекотка, зуд, настоятельно требующий расчесывания. Слизень жаждет его возвращения, и он не может более сдерживать его натиск. Это, конечно, на самом деле не слизень, та штуковина, внутри которой пребывает и он, и все мы, и все времена. Это нечто иное, еще худшее. И можно ли его вообще как-то поименовать…
…из пропитанного ромом укромного уголка, который он выдолбил для себя в удаленной полости своего черепа, этот тиранический зуд, этот туго натянутый слизистый мешок, которым снабжают нас при рождении? Конечно, есть. Это…
— Капитан Альфредо ди Рагуза! Просыпайтесь, вы, пьянчуга!
Жажда. Кричащие люди. Он обоняет запах морских брызг и затхлость — затхлость быть самим собой. Открывает один глаз. Все, как всегда, начинается снова. Голова болит (в этом и состоит ее назначение). Он снова пришел в… Небо зеленое, как апельсин. Это…
Да.
…в сознание.
Паруса неряшливо убраны, впередсмотрящий не выставлен, вся команда ретировалась под палубу, где рулят по заднему компасу, лениво наваливаясь на румпель. В славные свои дни капитан Альфредо гонял бы их кофель-нагелем, но сегодня то время осталось далеко позади, а сам он, как отмечено, все еще довольно-таки похож на мешок с репой, валяясь мертвецки пьяным на палубе наверху. Великан выволок его наружу и бросил там по приказу того, кто называет себя «капитаном Диего», когда они были в полулиге от пирса. Теперь все четверо совещаются у него в каюте, прямо над этим сборищем лентяев. Здесь темно, потому что они так глубоко, и вдвойне темно, потому что настала ночь, и втройне — потому что сердца их разбухли от дурных намерений, вымученного чувства товарищества и просачивающегося наружу черного страха. Они переговариваются полушепотом, много кивают и думают о четверке наверху: о Сальвестро, Бернардо, этом «Диего» и таинственной девушке с платком, закрывающим лицо, которая его сопровождает. Да, о ней тоже. Все они в одной лодке.
На прошлой неделе, в укромном уголке задней комнаты «Последнего вдоха», Якопо провел несколько почти одинаковых встреч с вереницей местных соискателей, привлеченных толками о неумеренных расценках за службу на борту рахитичного судна, уже несколько месяцев гнившего возле пирса. Из уст в уста переходило имя некоего дона Антонио, и выяснялось, что это тот самый «дон Антонио», который без возражений принимал немыслимые цены, предлагаемые припортовыми купцами скорее ради того, чтобы поторговаться, нежели в надежде на согласие. Пьяницу, валившегося во время этого скрытного трепа на прилегающий стол, Якопо называл их капитаном. Предлагавшиеся расценки были, по слухам, до нелепости щедрыми, в чем крылся некий подвох, как полагало большинство будущих моряков. Подвох касался пассажиров — ожидалось, что их будет двое. Теперь, похоже, возник еще один подвох — неожиданное развитие событий или неприятный сюрприз. Число пассажиров подскочил до четырех.
— Дон Антонио ни разу не упоминал об этой девчонке, — бормотал Якопо, главным образом себе самому. — И о Диего тоже, если на то пошло. Не очень-то мне по нраву его вид. А, Бруно?
— Бруно — это вот он, — сказал моряк, к которому он обращался. — Я — Лука.
— Ну, тогда Лука, — сказал Якопо. — Как ты насчет того, чтобы помериться силами с этим Диего?
— Только не я, — сказал Лука.
Восемь человек стояли в деревянной коробке не более чем в три шага шириной, ощутимо разделявшейся надвое тяжелой балкой, которая была румпелем «Санта-Лючии». Подвешенный над ним компас сообщал, что они направляются на один или два градуса западнее юго-юго-запада. Корабль лениво покачивался, почти неподвижный в этих водах, лишенных течений и приливов.
— А как насчет тебя, Энцо?
Энцо помотал головой. То же самое сделали Артуро и Пьеро. Бруно и Роберто соскребали с румпеля сухой лишайник и не подняли взгляда. Три месяца назад в задней комнате «Последнего вдоха» это звучало так просто. Теперь, на плаву, это вдруг стало казаться устрашающим. Их было восемь человек, а наверху — вполовину меньше народу, причем один из четверых был всего-навсего девчонкой — или так они предполагали. Она еще не поднимала платка, скрывавшего ее лицо. Может, она была мальчишкой. Может, у этого капитана Диего такие вкусы. Убить содомита было бы куда приятнее.
— Ну а как ты, Руджеро?
Энцо, Бруно, Пьеро, Роберто, Лука и Артуро обернулись на Руджеро. Сами они все были из одного теста — низкорослые, плотные, с вьющимися черными волосами; все явились из деревень, разбросанных возле Фьюмичино и острова Изола-Сакра. Они могли бы быть кузенами и теперь неуверенно посматривали на Якопо из-под густых бровей, сразу же отводя глаза, стоило тому перехватить их взгляды. Робкие деревенские кузены смотрели в равной мере подозрительно и любопытствующе на более высокого, чем они, мастерового: тот взошел на борт, имея при себе перекинутую через плечо сумку с инструментами, и ничего не говорил, если к нему не обращались напрямую. Втиснувшись в узкий дверной проем, проделанный в
