еще, а Россерус в любое время, кажется, знает более или менее все о том, что происходит на римских улицах, и распространяет эти сведения по бесконечной цепочке — такой-то слышал от такого-то, который слышал от такого-то… Добраться до источника любого из этих сообщений — задача примерно настолько же осуществимая, как выслеживание землеройки там, где пробежало стадо зубров, потому что Россерус рассосредоточен и действует методом просачивания, он невообразим, если под «образом» понимать нечто твердое, острое и яркое, например серебряную брошь в виде единорога. Напоминания о нем имеются одновременно и повсюду, и нигде, это затемняющий солнце рой, множащий свои пути через
— А, — говорит Папа.
Они проходят через Станца дель Инчендио, поворачивая сначала налево, а затем направо. Лев встревоженно вглядывается в лестничный колодец. В часовне репетирует хор, и их слуха достигают тонкие созвучия, смешанные с глухим звоном колоколов отдаленной церкви и более близким клекотом попугаев, доносящимся со двора. Лестничный колодец кажется безлюдным, но когда они достигают первой площадки, из тени выскальзывают две фигуры. Каждый мягко прижимает правую руку к груди, а левую простирает в его сторону… Поэты. Черное — это вовсе не униформа, неожиданно осознает Лев. Это камуфляж.
—
—
— Чудно, чудно, — бормочет Лев, охваченный легкой паникой, и поворачивается к Биббьене.
—
Биббьена протискивается между своим хозяином и бледнолицыми декламаторами, нашаривая в кошельке монеты, чтобы втиснуть их в протянутые ладони, и поворачиваясь, чтобы прикрыть отход Папы, меж тем как последний семенит вниз по лестнице, взяв на вооружение походку, разработанную для подобных случаев и указывающую на признательность, сполна выразить которую ему мешают только неотложные дела. Она требует множества замедлений и полуоборотов, во время которых по лицу быстро проскальзывает выражение радости, сменяемое печальным воспоминанием о некоем неотложном деле: какой тонко отделанный ямб, говорит она, если бы только я мог остаться, чтобы послушать еще… Биббьена стучит каблуками по лестнице за его спиной, преследуемый строкой «…Ut iam ego me fieri rhinoc…»[66], и последняя неожиданно обретает грубую цезуру, когда они выходят во двор Часовых, где все еще хуже. Не успевают они появиться из дверей, как к ним, точно голодные вороны, слетаются пять или шесть облаченных в черное наборов угловатых конечностей, и каждый норовит прижать к груди худую лапку, словно для того, чтобы удержать растущую внутри песнь. Двор оглашается макаронической невнятицей, в которой сравнения его с разнообразными небесными телами соперничают с нерифмованными посвящениями его щедрости и несколькими акростихами, худо-бедно основанными на слове «Лев». Он одаривает кого-то дородного и седобородого самой благосклонной своей улыбкой, ибо в сознании его как-то связываются возраст и сочинение эпиграмм, эпиграммы и краткость… Вместо этого старик улыбается в ответ, наклоняется и подталкивает вперед мальчика лет шести-семи.
— Святейшество, позвольте мне представить вам моего маленького Пьерино. Даже его плач в колыбели носил характер поэтический…
Маленький Пьерино лучезарно смотрит на него. Лев в отчаянии озирается по сторонам, но швейцарцы, охраняющие дверь, смущены радостным риктусом, приклеенным к его лицу. Маленький Пьерино воспринимает это как подбадривание и начинает:
Невзирая на юный возраст, маленький Пьерино уже в совершенстве овладел стойкой поэта. Он меняет ее в конце каждой строки, экспансивно выбрасывая вперед левую руку и слегка подпрыгивая, чтобы подчеркнуть ритм амфибрахия. Лев спасается бегством.
Еще больше поэтов подстерегают его в коридоре, идущем вдоль внешней стены часовни (пение делается громче, слышны лающие приказания хормейстера, имитирующего мессу), но впереди него шагает Биббьена, скрывая его из виду до самой последней минуты, когда тот делает па в сторону, чтобы поднырнуть под притолоку дальней двери, и ускользает, причем в ушах его звенят всего два героических куплета и отрывок из Горациевой оды. Они вдвоем движутся в глубь дворца, подальше от его апартаментов (у дверей которых, естественно, сходятся просители всех мастей) и поближе к каморкам и закуткам, в которых обитает его
Сквозь ароматический туман большого сводчатого зала, известного как Варочная, Лев видит Нерони и нового главного повара, Гидоля, погруженных в беседу. При их приближении последний что-то бормочет и поспешно уходит в противоположном направлении. Нерони поворачивается и приветствует их.
— Потребовалось срочно проверить
— Это какое-то такое блюдо, которое он готовит на завтра.
У Нерони в руке тоже имеется короткая увесистая дубинка. «От крыс», — объясняет он. Maestro di casa[67] вытаскивает из корзины осетров и шлепает ими по столу. Лев осторожно трогает одного из них.
— У вас проблема с крысами? — осведомляется он, отрывая взгляд от рыбины.
— Проблема! — рычит Нерони, затем, вспомнив, с кем говорит, понижает голос. — Нет, ваше святейшество. Проблема — это то, что было у нас раньше. А теперь у нас просто бедствие!
— Чума? — бормочет Лев, озираясь вокруг и видя кипящие горшки, пар из которых вздымается кверху, конденсируется на потолке, а затем капает на пол, образуя небольшие лужицы. — Мой дорогой Нерони, я не вижу здесь никаких крыс. Если здесь и есть крысы, то они слишком, так сказать, скрытные, чтобы представлять собой бедствие…
Нерони на секунду замирает. Ему хочется сказать что-нибудь легкое и остроумное. Это, как ему говорили, тот язык, который понимает Папа. С другой стороны, он хочет обосновать свое утверждение насчет крыс. Он неотесан и сам знает об этом, но ведь толковый
— Теперь смотрите, — говорит он.
Он все еще беспокоится, не следовало ли ему сказать: «Теперь смотрите, ваше святейшество», когда нечто похожее на струю чернил со скоростью ракеты проносится по полу и просто вычеркивает рыбью голову из бытия.
