А их поводырю, подумал он, нужна карта. Промокнув написанное рукавом рясы, Йорг обернулся к ларю, достал из-за него свернутый лист пергамента и, придерживая локтями, развернул. Перед ним был результат долгого труда при свечах, которым он занимался раньше по завершении дневных служб, но теперь дневных не служили, и переход к этому труду для него знаменовался созерцанием того, как удаляется его невольный информатор, Сальвестро. На самом верху приор изобразил извилистую линию, а над ней старательно нарисовал некое подобие волн. Среди волн, напоминая пару когтистых лап, стремящихся уцепиться за берег материка, находились два острова, один из которых — Узедом. Чуть пониже шли леса, прорисованные уже намного лучше, церкви с маленькими заостренными колоколенками, горы, реки, города. За зиму Йорг заметно поднаторел в этом деле. Сверху вниз бежала толстая линия, огибая леса, уходя на восток, где она пересекала горы и становилась зигзагообразной. В месте, где сливались реки, чернела клякса — там перо запнулось, выдавая его нерешительность — тот путь выбрать или этот? — и пергамент впитал чернила, а затем, когда выбор стал ясен, линия сделалась тонкой, как лезвие бритвы, неукротимо продвигаясь к югу. Эта линия обозначала дорогу.

В последующие недели все замерло в сумрачном ожидании. Зима начала скатывать свой подмокший покров с истерзанных морозом лужаек, земля становилась все мягче почвы, зимняя серость, отдираясь от небес, падала вниз дождем. С материка уже дули порывы теплого ветра, теряя над Ахтервассером почти все свое тепло, однако на Узедоме их все равно воспринимали как признаки наступающей, но еще далекой весны. Небо все никак не могло выбрать нужный оттенок голубизны, торопливо меняло цвета, время от времени возвращаясь к серому, и тогда на землю проливался дождь и опускались несчастные птицы — зяблики, малиновки, стрижи, крикливые вороны, ища укрытия между голыми ветвями деревьев и среди побитых непогодой вечнозеленых кустарников. Капли дождя шлепались о землю со звуком «шплу-у-ут», может быть, чуть тише и мягче. После этого выглядывало мерцающее солнце — дразнящее, рождающее беспокойство.
— Ну почему вы в этом участвуете? Разум его помутился, вы, брат, знаете об этом лучше любого из нас, — мягко, но решительно увещевал его Герхард.
— Его душа измучена, он страдает за всех нас, — говорил брат Ханно, указывая на дальний конец здания капитула, на церковь, которая снова начала ронять свои камни в море: зимой мороз сковывал глину, а теперь она размякла, поплыла, раствор опять крошился, между плитами пола побежали ручьи. Статуи ангелочков нарушали стройность рядов, наклонялись над парапетами, отрывались от постаментов, обретали свободу, падали… С погодой нельзя не считаться.
А Георг добавлял:
— Сам святой Христофор и тот дрогнул бы под таким бременем.
Они поймали его в здании капитула, где он уединился, чтобы собраться с мыслями, а может, и помолиться: раскрасневшиеся от ветра лица, грубая щетина.
— Он сумасшедший, наш приор, — сказал Герхард. — Ханс-Юрген, это правда.
Они искали его поддержки; он знал, что так будет. Ханс-Юрген, видя, как они бродят по двору, выходят из дортуара, появляются откуда-нибудь из-за угла — а за зиму, благодаря перешептываньям и бесконечным совещаниям, ряды сторонников Герхарда умножились, — вдруг вспоминал о каких-то срочных делах и скрывался в противоположном направлении. Он не желал вступать с ними в разговоры.
— Нет, — коротко ответил Ханс-Юрген.
Герхард, сокрушенно качая головой, бормотал:
— А эти разбойники… Он приютил их, заставил послушников им прислуживать…
— Мы ценим вашу преданность, Ханс-Юрген, — вмешался Георг. — У вас здесь нет врагов.
— Наш приор не был с вами до конца откровенен, Ханс-Юрген, — настаивал Герхард. — Островитяне знают больше, чем говорят, о том, что ростом поменьше…
— Сальвестро? Он раскаялся.
— Я же сказал: я разговаривал с жителями острова. Некрасивая история, хотя жертва и осталась в живых. И они знают, как следует поступить, хотя сами мы так поступать не можем. Наш приор склонился перед чарами язычника, а наш настоятель из-за него занемог… — В голосе Герхарда зазвучала печаль, даже скорбь. — Впрочем, никто из нас не безгрешен, — добавил он совсем уж горестно.
— Вы на нашей стороне, брат? — прямо спросил Ханно.
Что подразумевало: «Или против?»
— Если в этих поступках есть какой-то умысел, если он дал приют чужакам с какой-то целью…
«Если»? Всю зиму Ханс-Юрген наблюдал, как приор глубже и глубже погружается в себя, преследуя какие-то собственные цели. Каждый раз, являясь за Сальвестро, чтобы препроводить его в кладовку для брюквы, он видел на лице обитателя той дальней кельи отсутствующее, нездешнее выражение, какое бывает у изобретателя, работающего над неким фантастическим сооружением: рука тянется за инструментами и находит их не глядя, потому что перед глазами стоит чудовище, созданное его воображением и фантазией. На предложения Ханса-Юргена возобновить службы в здании капитула, на его рассказы о своенравии монахов приор отвечал слабыми, уступчивыми кивками, но ничего не предпринимал. Выслушивая доклады о небрежении и различных проступках братии, он лишь печально качал головой. Рассказы о настоятеле возбуждали некоторый интерес, но и то лишь потому, как догадывался Ханс-Юрген, что после его смерти непременно возникнет вопрос о руководстве монастырем, и вряд ли он решится в пользу отца Йорга. Несколько раз Ханс-Юрген заставал его сидящим на корточках возле одра больного: приор вглядывался в маразматическое лицо старика, тот не замечал его присутствия — да и вряд ли он замечал чье-либо присутствие, — но все равно казалось, будто оба ждут какого-то знака, события, знамения. Йорг выцарапывал что-то на листе пергамента, который торопливо сворачивал при появлении Ханса-Юргена, словно в содержании этого листа или в самой окружавшей его атмосфере секретности было что-то постыдное. Свиток он хранил за коробом с книгами. Ханс-Юрген его видел. Это была карта. Ничего ему не говорившая.
Значит, все-таки не «если?», но «что?». И Герхард был прав, обратив свое пылающее злобой лицо к бродягам, которых монастырь приютил по решению приора — решению, в котором его никто не поддерживал. Зимой нечем занять себя, разве только приспосабливаться к обстоятельствам, однако присутствие чужаков по-прежнему будоражило молодежь и даже теперь вызывало подозрения и негодование у старших братьев. Ханс-Юрген поднялся, чтобы уйти, но рука Герхарда легла ему на плечо — уговоры теперь больше походили на слабо завуалированные угрозы. Он глядел на свои испещренные старыми шрамами ладони, а Герхард спросил: так что, он с
И когда? Не слышно ни ангелов, ни труб.
Когда быстрые и яростные дожди узедомской весны сменились более привычной моросью и туманами, Ханса-Юргена одолела смутная тяга к бесцельным блужданиям. Зима приковывала его к монастырю. Теперь же пора было вскапывать, возделывать фруктовый сад и огород, крыша дортуара тоже нуждалась в починке, однако… Его тоже охватила леность, бездеятельность, отравившая всю остальную братию, и он не мог найти в себе энергии, чтобы организовать рабочие бригады. Да если бы он и принялся за это дело, кто бы его послушался? В монастыре с ним по-прежнему здоровались Хеннинг и Фолькер, а также Флориан и Иоахим-Хайнц. Хайнц-Иоахим? Возможно. А кто еще? Только послушники.
Поэтому он пускался в одинокие походы по острову: сначала шел милю-другую вдоль берега на северо-запад, потом сворачивал в глубь острова и через буковую рощу подходил к берегу Ахтервассера, оставляя чуть в стороне хижину Плётца. Там он замедлял шаг и вразвалочку брел вдоль залива, поглядывая