мистера Панкса.
— Я у вас больше не служу, — сказал Панкс, — и могу теперь объявить во всеуслышание, что вы такое есть. Вы из той породы мошенников, которая хуже всех существующих на земле пород. Если выбирать между вашей подлостью и подлостью Мердла, так еще не знаю, что бы я предпочел, хоть мне на собственном горбу пришлось испытать и то и другое. Вы бессердечный истукан с физиономией святоши, живоглот, кровопийца, душегуб, хватающий людей за горло чужими руками. Вы гнусный лицемер. Вы волк в овечьей шкуре!
(На этот раз пантомима была встречена взрывом хохота.)
— Спросите у этих добрых людей, кто их главный мучитель. Небось все ответят: «Панкс!»
Послышались возгласы: «А то кто же!» и «Слушайте, слушайте!»
— А я вам скажу, добрые люди: не Панкс, а Кэсби. Вот эта глыба добродетели, эта олицетворенная кротость, Этот бутылочно-зеленый смиренник с медоточивой улыбкой, он и есть ваш мучитель. Хотите знать, кто из вас тянет все соки — вот, можете полюбоваться. Не я за свои тридцать шиллингов в неделю измываюсь над вами, а он, Кэсби, наживающий не знаю сколько в год.
— Правильно! — закричало несколько голосов. — Слушайте мистера Панкса.
— Слушайте мистера Панкса! — подхватил упомянутый джентльмен, вновь повторив заслужившую успех пантомиму. — Еще бы! Давно пора вам послушать мистера Панкса. Мистер Панкс для того и явился сейчас сюда, чтобы вы его послушали. Панкс только машина, а мастер — вот кто!
Слушатели — мужчины, женщины, дети — давно бы все, как один, перешли на сторону мистера Панкса, если бы не длинные белоснежные шелковые кудри и не круглая шляпа.
— Вот ручка, которой заводится шарманка, — сказал Панкс. — А музыка всегда одна и та же: давай, давай, давай! Вот это хозяин, а это хозяйская мотыга. Да, добрые люди, вот он сейчас вьется тут среди вас, жужжа потихоньку, словно большой, тяжелый кубарь, а вы ему жалуетесь на мотыгу, и вам невдомек, что за птица сам хозяин. А если вам сказать, что он для того сегодня и маслит нас своими улыбками, чтобы в понедельник все упреки посыпались на меня? Если вам сказать, что час тому назад он меня распек за то, что я недостаточно вас прижимаю? Если вам сказать, что мне дано строгое приказание выжать из вас в понедельник все, что только можно? Что вы на это ответите?
Толпа загудела: «Позор!», «Совести нет!»
— Совести? — фыркнув, подхватил Панкс. — Уж какая тут совесть! Эта порода мошенников самая бессовестная. Нанимают себе за гроши батрака и требуют, чтобы он делал то, что самим делать стыдно и боязно и в чем неохота признаться — да как еще требуют, с ножом к горлу пристают! А вам отводят глаза, и вы уверены, что во всем виновата мотыга, батрак, а хозяин сущий ангел, только что без крылышек. Да самый распоследний лондонский жулик, который обманом вытягивает у вас из кармана шиллинг, куда честней этого соломенного чучела под вывеской «Голова Кэсби»!
Крики: «Верно!», «Куда честнее!»
— И это еще не все, — продолжал Панкс. — Это не единственный обман, которым занимаются эти ловкачи, Эти расписные кубари — ведь они так плавно вьются, что ни настоящего узора не разглядишь, ни дырочки не заметишь, через которую видно, что внутри-то пусто! Давайте поговорим обо мне. Человек я не из приятных, сам знаю.
Тут мнения слушателей разделились: более склонные к откровенности закричали: «Что верно, то верно!», а те, что поделикатнее, пытались возражать: «Нет, отчего же!»
— Черствый, несговорчивый, угрюмый батрак, который только и знает, что долбить да мотыжить, — продолжал мистер Панкс. — Вот что такое ваш покорный слуга. Вот его портрет в натуральную величину, им самим нарисованный с ручательством за сходство! Да откуда ему и быть другим, при таком хозяине? Чего еще можно от него ожидать? Видал кто-нибудь из вас, чтобы в кокосовом орехе выросло баранье жиго с подливкой из каперсов?
Судя по тому, как был встречен этот вопрос, никому из Кровоточащих Сердец не приходилось наблюдать подобный феномен.
— Ну, вот, — сказал мистер Панкс, — так и не ищите приятных свойств у батрака при таком хозяине. Я батрак и привык батрачить с самого детства. Что я знал в жизни? Давай, давай, не отставай, жми, жми, наяривай! Я и сам-то в себе ничего приятного не вижу, что уж тут говорить о других. Если бы я хоть раз за десять лет не добрал с кого-нибудь из вас одного шиллинга, старый плут вычел бы этот шиллинг из моего жалованья; а случись ему подходящий человек на мое место, который взял бы на шесть пенсов дешевле, он прогнал бы меня, чтобы платить на шесть пенсов меньше. Купить подешевле, продать подороже, черт побери! Священный принцип торговли. Хороша вывеска — «Голова Кэсби», ничего не скажешь, — добавил мистер Панкс, рассматривая названный предмет с чувством, не слишком похожим на восторг, — да только тут больше подошла бы другая: «Фальшивая монета». А девиз заведения — «Спуску не давай!» Есть тут кто-нибудь, — прервал себя мистер Панкс, оглядываясь по сторонам, — кто хорошо знаком с грамматикой?
Никто из Кровоточащих Сердец не решился претендовать на такое знакомство.
— Ну все равно, — сказал мистер Панкс. — Я только хотел сказать, что хозяин всегда задавал мне один и тот же урок; спрягать без передышки глагол «не давать спуску», преимущественно в повелительном наклонении. Не дам спуску, не давай спуску, пусть он, она, оно не дает спуску, не дадим спуску, не давайте спуску, пусть они не дают спуску. Это золотое правило вашего Патриарха, вашего благодетеля Кэсби. Вон он какой, посмотреть, так душа радуется, а на меня смотреть — с души воротит. Он слаще меду, а я кислей уксусу. Он доставляет уголь, а я гоню деготь и весь перепачкан дегтем с ног до головы. Ну, ладно, — сказал Панкс, подходя к Патриарху (он было посторонился, чтобы не заслонять его толпе). — Я не оратор, и речь моя и так уже затянулась, а потому позвольте заключить ее советом: проваливайте отсюда подобру- поздорову.
Последний из патриархов, захваченный врасплох этим внезапным наскоком и не привыкший быстро соображать и быстро действовать, не нашел ни слова в ответ. Должно быть, он размышлял, как по- патриаршьи выбраться из этого щекотливого положения, но тут мистер Панкс снова пустил в ход свой ружейный механизм, и круглая шляпа с прежней стремительностью полетела на землю. Но только в прошлый раз двое или трое из присутствующих бросились поднимать ее, и она была почтительно возвращена владельцу; теперь же все находились под столь сильным впечатлением речи мистера Панкса, что Патриарху пришлось нагнуться самому.
И тогда мистер Панкс, заранее опустивший правую руку в карман, с быстротой молнии выхватил из кармана ножницы и, прыгнув на Патриарха сзади, обкорнал священные кудри, рассыпавшиеся по плечам. Не успокоившись на этом, он вырвал из рук оторопевшего Патриарха шляпу, откромсал поля, превратив ее в жалкое подобие кастрюли, и в таком виде нахлобучил на патриаршую голову.
Чудовищный результат этого святотатственного деяния заставил самого мистера Панкса содрогнуться. Перед ним, точно вынырнув из-под земли, стояла какая-то нелепая, бесформенная фигура с большим голым черепом, лишенная и тени внушительного благообразия, — стояла и смотрела на него выпученными глазами, точно спрашивая, куда же девался Кэсби. Минуту или две мистер Панкс в безмолвном ужасе созерцал этого оборотня; затем отшвырнул ножницы и бросился бежать без оглядки, спеша укрыться где- нибудь от последствий своего преступления. Он бежал, точно боясь погони, хотя вслед ему неслись только взрывы хохота, от которых звенело в воздухе над Подворьем Кровоточащего Сердца.
Глава XXXIII
Дело идет к концу
Перемены в состоянии тяжелого больного медленны и подчас неопределенны; перемены в нашем мире, который тоже тяжело болен, скоропалительны и бесповоротны.
Крошке Доррит приходилось думать и о тех и о других. Большую часть дня она теперь снова проводила в стенах Маршалси, которые ее приняли под свою сень, как родную; там она ухаживала за Кленнэмом, хлопотала вокруг него, сторожила его сон, и даже уходя ненадолго мыслями и сердцем оставалась с ним. Но жизнь вне тюремных стен предъявляла к ней свои требования, и ее неутомимого терпения хватало на все. Там, вне тюремных стен, была Фанни с ее тщеславием, с ее капризами, с ее причудами, с ее негодованием по поводу досадного обстоятельства, которое теперь еще больше мешало ее светским развлечениям, чем в ту пору, когда был одолжен ножичек с черепаховым черенком, — глубоко уверенная, что она несчастна, глубоко обиженная, что ее не утешают, глубоко возмущенная, что ее смеют считать несчастной и утешать.