противопоставляет болезни душевный акт надежды, все еще хочет видеть вместо специалиста человека. «Пусть давно уже в свете электричества рассеялась вера в ведьм и дьяволов, — пишет Цвейг, — вера в этого чудодейственного, знающего чары человека сохранилась в гораздо большей степени, чем в этом признаются открыто».
В Африке врач и жрец были еще едины, а болезнь воспринималась африканцем как некое единство, подвластное магии исцелителя, будь то врач или колдун. Вот как рассказывает об этом Швейцер в одном из писем:
«То, что болезни имеют свои естественные причины, никогда не приходит в голову моим пациентам: они приписывают их злым духам, злой магии человека или „червячку“, который в их представлении воплощает всякую боль. Когда просишь описать симптомы болезни, они заводят речь о „червячке“, рассказывают, как он был сперва в ногах, потом переполз в голову, а оттуда пробрался в сердце...
Все лекарства должны способствовать именно изгнанию «червячка». Если я успокаиваю боль в желудке при помощи опия, то пациент назавтра приходит ко мне, сияя от радости, и сообщает, что червячок изгнан из его туловища и теперь поселился в голове, где пожирает его мозг; не могу ли я теперь дать ему что- нибудь и от головы тоже?»
Это как раз то, о чем говорит Цвейг: болезнь воспринимается в целом, и акт ее изгнания представляется, без сомнения, магическим, что с удивлением отмечает Швейцер, рассказывая, как почитают его картонный жетончик многие из пациентов, особенно пахуаны. Для них это фетиш, амулет.
«Меня на языке галоа зовут среди туземцев „Оганга“, то есть „заклинатель“, — пишет Швейцер, — у них нет другого названия для врача, и своих соплеменников, которые занимаются врачеванием, они тоже называют так. Мои пациенты считают вполне логичным, что человек, который может исцелять болезни, должен быть в силах также и вызывать их, даже на расстоянии. Меня поражает тот факт, что я могу пользоваться репутацией существа столь доброго и в то же самое время столь опасного!»
Вера в магию, амулеты, фетиши, в разного рода проклятия и табу была, по мнению Швейцера, одним из величайших зол джунглей, с которыми европеец должен вести борьбу, хотя и очень осторожную, очень тактичную, действуя скорее при помощи дружелюбной шутки, чем путем прямого убеждения или насилия. Достаточно парадоксально, хотя и вполне правдоподобно, что та же вера в магическую силу Оганги, позднее соединявшаяся с верой в его человеческое могущество, помогала на первых порах молодому доктору оказывать столь эффективную помощь своим пациентам.
В Швейцере-враче особенно отчетливо выделялась черта, которая не может не вызывать глубокой симпатии у тех представителей большей части человечества, которых когда-либо называли грустным словом «больной» или не менее грустным «пациент», что в буквальном переводе значит «терпящий». Швейцер был полон сочувствия, сострадания, он волновался за человека, он не поддавался спасительному для врача воздействию эмоционального иммунитета, притуплению чувствительности к чужой боли и так называемому «эмоциональному параличу», постигающему даже весьма достойных представителей этой достойнейшей из профессий на земле.
Швейцер пишет в своих воспоминаниях:
«Сама работа, как бы трудна она ни была, все же не лежала на мне таким бременем, как те тревоги и та ответственность, которые ее сопровождали. К несчастью, я не принадлежу к числу медиков, наделенных жизнерадостностью, которая столь необходима при этом занятии, и потому я находился в постоянной тревоге за тяжелых больных и за тех, кого пришлось оперировать. Напрасно старался я выработать в себе спокойствие характера, дающее врачу возможность, несмотря на все его сочувствие страданиям пациента, управлять своей духовной и нервной энергией, как он захочет».
Это непреходящее волнение за пациента, эта повышенная чувствительность (как бы ни отозвались о ней истинные профессионалы) и это «вникновение» представляются пациенту из века высокоорганизованной медицины чертой крайне симпатичной. Тот же Цвейг писал о врачах, которые как на конвейере проносятся от постели к постели и большей частью не имеют времени «заглянуть в лицо человека, прорастающего страданием». Единственным, кого Цвейг мог противопоставить этому обезличиванию и обездушиванию врачебной науки, был допотопный, вымирающий экземпляр медика, «последний, в ком оставалось еще от двойственности жреца и врачевателя», — домашний врач. Характерно, что Швейцер не раз называл себя то домашним врачом из джунглей, то деревенским доктором из джунглей.
Так или иначе, сострадательную чувствительность Швейцера трудно охарактеризовать как типичную для современного западного (а может, и не только западного) врача. Вслушайтесь только в его рассказ о первых операциях:
«...Когда стонущий бедняга приходит ко мне, я кладу ладонь ему на лоб и говорю: „Не бойся! Через час ты уснешь, а когда проснешься, больше не будешь чувствовать боли“. Вскоре ему делают инъекцию омнипона, в больницу вызывают Жену Доктора, и вместе с Джозефом она готовит все для операции. Перед началом она вводит больному анестезирующие средства, и Джозеф в длинных резиновых перчатках помогает ей.
Операция закончена, и в слабо освещенной спальне я наблюдаю за пробуждением больного. Едва сознание возвращается к нему, как он начинает изумленно оглядываться и восклицать: «Мне больше не болит! Не болит...» Рука его, разыскав мою руку, держит ее, не отпуская... Африканское солнце, пробившись через ветви кофейных деревьев, уже заглядывает к нам под темный навес, а мы сидим бок о бок, черные и белые, ощущая, что смогли на деле познать сегодня значение слов «все вы — братья». Если бы мои щедрые друзья из Европы только могли прийти сюда и пережить с нами один такой час».
Глава 10
Дор
Они плыли в Н'Гомо. Там кто-то тяжело заболел в миссии. Доктору приходилось время от времени предпринимать такие поездки, и это вносило в жизнь приятное разнообразие: бескрайние просторы Огове, кромка девственного леса, вон гиппопотамы плещутся у берега, рыба сверкнула на середине реки. Первозданная красота природы всегда наводила его на серьезные мысли. Не удивительно, думал он, что пациенты его, африканцы, так часто бывают склонны именно к серьезному и существенному, к первоосновному, фундаментальному мышлению. Приходили на память слова Гёте: «Природа не допускает шуток, она всегда серьезна и строга, она всегда правда». У Швейцера было ощущение, что именно здесь, в такие минуты, рождаются существенные, стоящие мысли.
В Н'Гомо была больна миссис Форе, жена миссионера: прошла несколько шагов без шлема — и вот, солнечный удар.
Миссионер месье Хог сделал доктору необычный подарок. Один из жителей деревни привел к месье Хогу жену и сообщил, что оба они давно уже страдают бессонницей, но тут он слышал недавно во сне голос, который сообщил ему, что они смогут излечиться, если он отдаст наследственный фетиш семьи месье Хогу и будет выполнять приказы месье Хога. Мирный протестантский проповедник включался, таким образом, в систему древней африканской магии. Приказы месье Хога были разумны и доброжелательны: он приказал супружеской чете отправиться в Ламбарене, к доктору Швейцеру, а самому доктору передал этот странный подарок.
Швейцер уже знал в принципе, из чего состоит фетиш. Напротив ламбаренской миссии, на новой плантации, висел фетиш в бутылке, предназначенный для охраны плантации. В состав фетишей входили, как правило, предметы, назначение которых было непонятным. В ходу были когти и зубы леопарда, мешочки с красной землей, красные перья и даже странной формы европейские колокольчики XVIII века, уцелевшие от времен меновой торговли. Что было куда более трагичным — в фетиш нередко включались кости из человеческого черепа или даже целый череп, причем череп, добытый специально для фетиша.
В фетише, подаренном месье Хогом, тоже оказались два продолговатых кусочка из теменной части черепа, окрашенные каким-то красноватым веществом.
По возвращении в Ламбарене доктора ждало радостное известие: дом у подножья холма был достроен. Это был небольшой домик из рифленого железа, крытый пальмовыми листьями. Здесь уместилась малюсенькая аптечка, приемная и маленькая операционная. В конце осени Швейцер начал прием в новом