Вероятно, мы не имеем права на полную аналогию, и все же, проследив вместе развитие этой удивительной жизни от младенчества почти до окончания ее шестого десятка, мы получили право на некоторые гипотезы и параллели. А соблазн велик: увидеть человека не таким, каким видят его люди или каким он открылся дотошному исследователю, а таким, каким он хотел видеть себя сам, формируя свой этический идеал.
Живой человек Гёте. Как и всякому живому, ему не подходит нимб и место в «житиях»: «Гёте не является в самом прямом смысле привлекательной и вдохновляющей идеальной фигурой. Он и меньше этого и больше». (Уже процитировав эти первые фразы, автор ощутил, как двинулся по верному следу инстинкт его внимательного читателя.) «Существеннейшую основу его личности... — продолжает Швейцер, — представляют искренность в сочетании с простотой. Он может сказать о себе, исповедуясь, и говорит, что ложь, лицемерие и интриги так же далеки от него, как тщеславие, зависть и неблагодарность».
«Наряду с этими двумя качествами, определяющими его характер, есть и другие, которые невозможно примирить друг с другом... а именно, непосредственность и отсутствие непосредственности. Гёте раскрывает себя с огромным обаянием, и в то же время он сдержан. У него огромная врожденная доброжелательность, и в то же время он может быть очень холоден. Он переживает все с исключительной жизнеспособностью и в то же время озабочен тем, чтобы не выйти из равновесия...»
«Гёте, натура, богато одаренная, не был по природе своей ни счастливым, ни гармоничным человеком...»
«Он признает правильной для себя линией не навязывать своей натуре ничего чуждого, но попытаться развить то добро, которое жило и мерцало в нем, и отделаться от всего, что не было добром».
«Он с величайшей серьезностью посвящает себя самодисциплине... эта его серьезность производила глубокое впечатление».
Швейцер говорит, что Гёте часто слышал обоснованную и необоснованную критику в свой адрес, много раз сталкивался с непониманием, но «никогда не жаловался».
В полном «соответствии со своей природой Гёте был с младенческих лет до старости полон сердечности и сочувствия. Как мы знаем из многочисленных свидетельств, он не отстранял никого, кто по-настоящему в нем нуждался. И поскольку это было для него совершенно естественным образом действий, он старался оказать особенно активную помощь там, где ему встречались бедствия духовные и сердечные». Это было его «главной привычкой».
«Гёте вызвал к жизни человечность, которую он выкристаллизовал в словах „благородный, воспомоществующий и добрый“ („edel, hilfreich und gut“), человечность, магия и величие которой сливаются воедино с его великолепной искренностью и естественностью. Именно потому это его чувство человечности так впечатляло всех, кто видел его свечение в удивительных глазах Гёте...»
Швейцер любовно и подробно пишет о взаимоотношениях Гёте с природой. «Природа царит в языке Гёте... В соответствии со всем, что было глубоко присуще его существу, Гёте жил в постоянном духовном единении с Природой».
Швейцер прослеживает это единение, начиная с детских порывов Гёте. Более того, под этим углом Швейцер рассматривает и дружеские контакты Гёте:
«И если дружба... остается на заднем плане в поэзии Гёте, то это потому, что для него близость с Природой означает величайшую дружбу, перед которой бледнеет всякая другая дружба... Только Природе он может отдавать себя целиком... Отдаление от Природы для него величайшая ошибка, в которую может впасть человек». Именно это отчуждение символизирует для Гёте трагедию Фауста, который как раз в Природе возвращается к новой жизни. В самого Гёте леса и горы каждый раз вселяли новую жизнь до самого его смертного часа. Именно в обращении к Природе Швейцер видит могучую силу гётевской лирики, эпоса, прозы и причину неудач его драматургии (ибо драматургия по-своему перекраивает Природу). Гёте, по мнению Швейцера, достигал совершенства там, где его творения были исповедями, раскрытием его собственной души.
Весьма продуктивные ассоциации рождает рассуждение Швейцера о трех мотивах, переплетающихся в раздумьях и высказываниях Гёте: это мотив достижения благородства, мотив облагораживающего влияния женщины и чувство вины. В творениях Гёте нет готовых героев с пламенными идеалами: все они проходят путь совершенствования, самоочищения, сохраняя свои совершенно оригинальные черты. И на этом пути очищения и облагораживания он как помощника и хранителя мужчины возвышает Женщину. Женщины Гёте — возвышенные и благородные натуры. Говоря о «чувстве вины у Гёте», Швейцер предупреждает, что это не чувство вины из классической трагедии, вызванное неизбежностью обстоятельств. Гёте говорил, что мы приходим здесь в соприкосновение с непостижимой тайной. В то же время он считал себя вправе предполагать, что вина, которую мы ощущаем, не призвана уничтожить нас, а должна в конечном итоге послужить нашему очищению. Жизнь предъявляет свои права к человеку, одержимому чувством вины. «Но человек хочет жить... И потому он искренне сочувствует другим...» Таким образом, резюмирует Швейцер, «стать самому виновным означает обрести купленное дорогой ценой понимание жизни»:
«Если чувство вины воздействует на человека, он на пути к искуплению посредством непостижимой тайны любви, которая пронизывает мрак земной, как осколок пылающей вечности».
Для Швейцера важно, что в своей поэзии Гёте выступает как мыслитель и что при этом все величие и ограниченность его мысли обнаруживаются в его глубоком единении с Природой. Только Бесконечность, раскрываемая нам в минуты, когда человек полностью погружен в себя и в Природу, имеет для него реальность и смысл.
Гёте призывал к исследованию в рамках Конечного, постижимого, но призывал относиться с почтительностью к тому, что не поддается исследованию. Для него достаточно признания, что «Природа — это жизнь и переход от неведомого ядра к неразличимой окраине». «В своем отрицании целостного мировоззрения Гёте был одинок в эпоху, когда царила спекулятивная философия. Гёте принимает этическую мысль как проявление Природы. Необъяснимым путем он обретает уверенность, что первопричина вселенной есть первопричина любви, и любовь эта, исходя из Бесконечного, сострадает нам и стремится быть в нас активной».
Однако еще более существенным, чем анализ мысли Гёте, является для нас, по мнению Швейцера, анализ практических выводов, к которым приводит Гёте своих главных героев. Это то самое гётевское Дело, которое двигало Швейцером в годы решения. Швейцер цитирует столь близкие ему строки:
По мнению Швейцера, Гёте сможет понять тот, кто движим его глубоким и простым идеалом человечности и духом самоотречения, порождающим этот идеал, — духом, который позволяет человеку вступить в контакт с жизнью.
Говоря об универсальном гении Гёте, Швейцер подчеркивает его отличие от гениев Ренессанса. У Гёте это не революционный взрыв невероятных возможностей. Это порожденное раздумьем действие, учитывающее потребности жизни. В то же время это желание продуктивно использовать свои силы во время очередного творческого спада: «Посвятить себя земным делам, чтобы никакие его силы не остались неиспользованными».
Как видите, даже при самом осторожном обращении с найденным нами ключиком нам открывается нечто в том Гёте, каким его хотел видеть Швейцер, и в том его довольно отчетливом отражении, которое являет собой человек из XX века, Альберт Швейцер (во всяком случае, тот Швейцер, которого хотел видеть Швейцер).
В последние недели пребывания в Африке Швейцер работал над своей юбилейной речью, которую в общих чертах закончил во время путешествия от Кейп-Лопеса до Бордо, занимавшего в те времена восемнадцать дней.
В Европе он поехал в Кенигсфельд, чтобы увидеться с семьей, а оттуда в свой гюнсбахский Дом гостей.
Германия произвела на него в этот раз особенно тяжелое впечатление. «Цивилизация» вступала здесь в новый тягчайший кризис, и Германия являла собой все признаки этого кризиса. В стране царили нищета и безработица, политическая борьба разрывала ее, и черные силы террора все уверенней чувствовали себя в этом буржуазном мире наживы, где оболваненных людей, лишенных собственных идеалов и моральных принципов, так легко было увлечь любой демагогической идеей, лишь бы она была попроще и выглядела