она блестела, как зеркало. Там же меня выкупали и дали мне новую одежду; мои старые лохмотья были сожжены, а меня всего пропитали камфарой, уксусом и всякими другими обеззараживающими снадобьями.

Когда все это было проделано — не знаю, много или мало прошло дней (да, впрочем, это и неважно), — в дверях появился мистер Хокъярд и, не переступая порога, сказал:

— Стань-ка у дальней стенки, Джордж Силвермен. Подальше, подальше. Вот так, хорошо. Как ты себя чувствуешь?

Я ответил ему, что не чувствую холода, не чувствую голода, не чувствую жажды. Этим исчерпывались все человеческие чувства, которые были мне тогда доступны, если не считать боли от побоев.

— Так вот, — сказал он, — ты поедешь на ферму, расположенную в здоровой местности, чтобы очиститься от заразы. Старайся поменьше сидеть в четырех стенах. Старайся побольше бывать на свежем воздухе, пока тебя оттуда не увезли. Лучше пореже упоминай — то есть ни в коем случае не упоминай, — отчего умерли твои родители, а то тебя не захотят там держать. Веди себя хорошо, и я пошлю тебя учиться. О да, я пошлю тебя учиться, хотя я вовсе не обязан этого делать. Я слуга господа, Джордж; и я был ему хорошим слугой вот уже тридцать пять лет. Господь имел во мне хорошего слугу, и он это знает.

Совершенно не представляю себе, какой смысл вложил я тогда в его слова. Не знаю также, когда именно стало мне ясно, что он является весьма уважаемым членом какой-то малоизвестной секты или общины, все члены которой, буде у них возникало такое желание, могли проповедовать перед остальными, и звался среди них братом Хокъярдом. А тогда, в выбеленной палате, мне было достаточно и того, что тележка фермера ждет меня на углу. Я не стал мешкать, ибо это была первая поездка в моей жизни.

Мерное покачивание тележки убаюкало меня, и я уснул. Но прежде я успел вдоволь наглядеться на улицы Престона; возможно, во мне и шевелилось смутное желание узнать место, где находился наш подвал, но я сильно в этом сомневаюсь. Такой я был своекорыстный дьяволенок, что ни разу не задумался, кто похоронит моих родителей, где их похоронят и когда. Мысли мои были заняты другим: буду ли я на ферме есть днем так же досыта и укрываться ночью так же тепло, как в палате.

Я проснулся оттого, что тележка затряслась на выбоинах, и увидел, что мы взбираемся на крутой холм по изрезанной колеями проселочной дороге, вьющейся среди полей. И вскоре, миновав остатки насыпи и несколько массивных хозяйственных построек, которые прежде служили укреплениями, мы проехали под полуразрушенной аркой и остановились перед фермерским домом, встроенным в наружную сторону толстой стены, некогда окружавшей внутренний двор Хотоновских Башен. На все это я глядел, как жалкий дикарь, не замечая кругом ничего особенного, никакой древности, считая, что такой, очевидно, и должна быть ферма; объясняя следы упадка единственной причиной всех бедствий, которая была мне известна, — нищетой; жадно глазея на порхающих голубей, на скот в загоне, на уток в пруду и бродящих по двору кур с голодной надеждой увидеть многих из них на обеденном столе, пока я буду жить тут; гадая, не являются ли выставленные на просушку подойники вместительными мисками, в которых хозяину дома подается его сытная пища и которые он затем отполировывает, как это делал я в палате; боязливо принимая скользящие но залитому солнцем холму тени облаков за чьи-то хмурящиеся брови — тупой, запуганный, угрюмый звереныш, заслуживавший только отвращения.

В ту пору моей жизни я еще не имел ни малейшего представления о том, что существуют веления долга. Я не знал, что жизнь может быть прекрасной. Когда я, бывало, прокрадывался по подвальной лестнице на улицу и со злобной жадностью заглядывал в витрины, чувства, владевшие мною, едва ли хоть чем-нибудь отличались от чувств бездомного щенка или волчонка. И точно так же мне не было ведомо уединение — такое уединение, когда человек познает самого себя. Мне часто приходилось оставаться одному — но и только.

Вот каким я был в тот день, когда впервые уселся за обеденный стол на кухне старой фермы. Вот каким я был в тот вечер, когда лежал, растянувшись на своей постели против узкого окна с цветными стеклами, залитый холодным лунным светом, словно маленький вампир.

Глава пятая

Что знаю я теперь о Хотоновских Башнях? Очень немногое, ибо мне из чувства благодарности не хотелось уничтожать свои первые впечатления. Старинный дом, стоящий на холме примерно в миле от дороги, между Престоном и Блекберном, где Иаков Первый, понаделавший кучу баронетов[1], чтобы потуже набить свой карман, возможно, пожаловал кое-кому из своих верноподданных этот доходнейший для короны титул. Старинный дом, покинутый, пришедший в ветхость, чьи парки и сады давно превратились в луга и пашни, и, хотя подножие его холма по-прежнему омывают реки Рибл и Даруэн, туманная пелена дыма на горизонте, средства от которой не смог бы указать даже этот наделенный сверхъестественным предвидением Стюарт, говорит о наступлении века машин.

Что знал я тогда о Хотоновских Башнях? Когда я впервые увидел в арке ворот безжизненный внутренний двор и испуганно отшатнулся от разбитой статуи, которая внезапно возникла передо мной, словно дух-покровитель этих мест; когда я тихонько обошел жилой дом и прокрался в старинные залы с покосившимися полами и потолками, где повсюду угрожающе нависали гнилые балки и стропила, а от моих шагов со стен осыпалась штукатурка, где дубовые панели давно были сорваны, а окна разбиты или заложены; когда я обнаружил галерею над старой кухней и сквозь столбики балюстрады посмотрел на тяжелый дубовый стол и скамьи, с трепетом ожидая, что сейчас войдут и усядутся на них уж не знаю какие призраки, поднимут головы и посмотрят на меня уж не знаю какими жуткими глазами или пустыми глазницами; когда я пугливо вздрагивал, замечая в кровле дыры и щели, откуда на меня печально смотрело небо, где пролетали птицы и шелестел плющ, — и видел на трухлявых половицах под ними следы зимних непогод; когда на дне темных провалов рухнувших лестниц дрожала зеленая листва, порхали бабочки и пчелы жужжали, влетая и вылетая через дверные проемы; когда вокруг развалин всюду лились сладкие ароматы, зеленела свежая молодая поросль, пробуждалась вечно обновляющаяся жизнь — повторяю, когда сквозь мрак, окутывавший мою душу, я смутно почувствовал все это, что знал я тогда о Хотоновских Башнях?

Я написал, что небо печально смотрело на меня. И эти слова предвосхищают ответ. Я знал тогда, что все эти предметы печально смотрят на меня; что все они словно вздыхают или шепчут с легкой жалостью: «Ах ты бедный своекорыстный дьяволенок!»

Потом, вытянув шею, я заглянул в провал одной из боковых лестниц и увидел несколько крыс. Они дрались из-за какой-то добычи, и когда я их вспугнул, спрятались в темноте, сбившись в кучку, а я вспомнил прежнюю (она уже успела стать прежней) жизнь в подвале.

Как перестать быть своекорыстным дьяволенком? Как добиться того, чтобы я не внушал людям отвращение, подобное тому, какое я сам испытывал к крысам? Я скорчился в углу самой маленькой из комнат, ужасаясь самому себе и плача (впервые в жизни причиной моих слез не было физическое страдание), и попробовал обдумать все это. Тут мой взгляд упал на плуг, который тянули две лошади, и его спокойное мирное движение взад-вперед по полю, казалось, чем-то помогало мне.

У фермера была дочка, примерно одного со мною возраста, и за обеденным столом она сидела напротив меня. Когда я в первый раз обедал с ними, мне пришло в голову, что она может заразиться от меня тифом. Тогда это меня ничуть не обеспокоило. Я только прикинул, как она будет выглядеть больная и умрет ли она или нет. Но теперь мне пришло в голову, что я могу уберечь се от заразы, если буду держаться от нее подальше. Я понимал, что в таком случае мне придется жить впроголодь, однако решил, что от этого мое поведение будет менее своекорыстным и менее дьявольским.

И вот я стал с раннего утра забираться в какой-нибудь укромный уголок среди развалин и прятался там, пока она не ложилась спать. В первые дни я слышал, как меня звали к завтраку, обеду и ужину, и моя решимость слабела. Но я укреплял ее, уходя в дальний конец развалин, где мне уже ничего не было слышно. Я часто украдкой смотрел на нее из темных окон и, не замечая никаких изменений в ее свежем розовом личике, чувствовал себя почти счастливым.

Оттого, что я постоянно думал о ней, в моей душе зародилось что-то вроде детской любви, которая пробуждала во мне все новые человеческие чувства. Меня облагораживала гордость, рожденная сознанием, что я оберегаю ее, что я приношу ради нее жертву. И сердце мое, согретое этой любовью, незаметно стало мягче и к моим родителям. Словно до тех пор оно было заморожено, а теперь оттаяло. Старинные развалины и вся таившаяся в них прелесть жалели не только меня, но и моих родителей. Поэтому я плакал еще не раз и плакал часто.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату