фотография останавливает мгновенье, однако на этой фотографии казалось — не то из-за старой техники, не то из-за слишком сильного увеличения, — будто фотографу и правда удалось вырезать из Времени отдельный законченный кусок, твердый, как мрамор. Светило солнце, должно быть, то же самое, что и всегда, но оно излучало такой свет, что все в нем застыло в неподвижности. Вот они стоят, среди навеки замерших автомобилей, эти люди, шагающие к тротуару или к трамвайной остановке. Ни у кого на груди нет желтой звезды, по лицам не отличить, кто преступник, а кто жертва, но все-все, без исключения, застыли в неуклонном движении к своей будущей судьбе, не ведая о последующих слоях, которые наложатся на их изображение еще в этом же веке, в этом же месте, где они стоят в момент фотографирования, который никто никогда не сможет отменить, — о слое парадов, смертельной паутины, гибельных костров и битв, о слое огражденной пустоты и пограничников с собаками и, наконец, о слое строительного котлована, укрытого толстым покрывалом снега, где в самом конце нашего демонического века в демонстрационных салонах, строительные чертежи которых уже готовы, будут красоваться те же самые, но только другие «мерседесы». Может быть, в окружающей полумгле, между забором и землеройными машинами, Артур и правда пытался поймать нечто способное сделать эту загадку менее мучительной?
— Прошлое не имеет атомов, — сказал когда-то Арно, — все памятники — фальсификация, а имена на камне напоминают не столько о человеке, сколько о его отсутствии. Так что главная мысль, которая в них заключена, — то, что без нас можно обойтись. В этом-то и состоит парадокс памятников, ибо заявляют они о противоположном. Имена мешают настоящей правде. Было бы лучше, если б их у нас не было.
Артур уловил в этих словах некий зловещий привкус, но, как это нередко случалось, не был уверен, правильно ли понял своего друга. Арно обладал даром слова. Рядом с ним Артуру казалось, что его собственные мысли ползут со скоростью улитки. Дело не в том, что он не доверял красноречию, просто у него в голове мысли формулировались намного медленнее. Если у тебя нет имени, ты существуешь лишь как зоологический вид, подобно муравьям и чайкам.
— Фу-у-у, — сказал бы Виктор.
Да, пора отправляться на встречу с друзьями. Они договорились пообедать все вместе в их любимом
* * *
Снова пошел снег, но хлопья были уже из другого вида шерсти, слишком тяжелые, чтобы кружиться в воздухе. Сейчас снег был похож на плотный занавес, который нужно раздвинуть, чтобы пройти через него. Артур отнес камеру домой и прослушал сообщения на автоответчике.
— Где ты пропадаешь? Ты хоть изредка заходишь домой?
По тому выражению, с каким она произнесла слово «домой», он понял, что ей не хотелось его говорить.
Затем небольшая пауза и смешок.
— В общем, у тебя здесь есть друзья, а у них есть телефон.
Он подождал еще немножко, но ничего не последовало. Эрна. Ее он не будет стирать. Всегда приятно, чтобы на автоответчике был знакомый голос, особенно когда приходишь домой ночью. Впрочем, сегодняшний вечер был совсем как ночь: тихий, без уличного движения, черно-белый, замерший и одновременно полный динамики. «Noche transfigurada», «Преображенная ночь», он произнес испанское название пьесы Шёнберга словно заклинание. «Verklarte Nacht», так тоже можно сказать, но transfigurada намного красивее, как будто весь порядок вещей опрокинулся и стал еще более таинственным.
До Аденауэрплатц было недалеко.
— Вы не побоялись выйти на улицу. Die Hollander sind tiichtige Leute, die sind nicht so zimperlich wie die Berliner. Голландцы — люди стойкие, они не такие изнеженные, как берлинцы.
Арно Тик был сегодня в ударе, что сразу бросалось в глаза; он обладал не только даром слова, но и тем, что Артур называл «даром увлеченности». Как-то раз он сказал об этом самому Арно, и тот повторил его слова:
Когда Артур через много лет после этого сна познакомился с Арно во время совместной работы над небольшим фильмом о доме, где умер Ницше, — впрочем, с тех пор тоже прошло уже много лет, — то сразу же понял, что этот поразительный человек, буквально фонтанирующий всевозможными историями, теориями и анекдотами, — единственный, к кому на самом деле подходит приснившееся определение. То немногое, что Артур Даане читал из Ницше до этих съемок, запомнилось ему как завывание урагана, голос, срывающийся от напряжения, который кричит с вершины горы, обращаясь к безымянной толпе, что они там, внизу, — ничтожная чернь; а потом крик вдруг превращается в причитания и жалобы на одиночество и непонятость. Артур догадывался, что в Ницше должно быть еще много всего, но истинным трагизмом внутренней противоречивости философа он проникся лишь тогда, когда прошел с камерой на плече следом за Арно Тиком по всем коридорам и лестницам запущенного дома, снимая и внимая.
Снимать Арно было достаточно трудно. Он носил очки со стеклами, отшлифованными так, чтобы отражать как можно больше света, а контактные линзы ему не подходили, поскольку левый глаз был не в порядке, так что левое стекло выполняло функцию скорее глазной повязки, чем оптической линзы, зато другой глаз, наоборот, устрашающе сверкал: асимметричный циклоп. К тому же у него были густые седые волосы, торчавшие во все стороны и словно стремившиеся выскочить за кадр. Рассказывая о чем-нибудь, Арно беспрестанно двигался. Во время тех съемок у Артура возникло ощущение, что он впервые в жизни понял трагедию сошедшего с ума философа, более того, ему казалось, что он чувствует на своих собственных плечах тяжесть его огромной головы с пышными усами — головы, которая в конце концов прижалась с рыданиями к шее упряжной лошади в Турине, после чего философа отвели к его кошмарной сестре в дом, имевший теперь, после многолетнего запустения, самый жалкий вид. Туг жил электромонтер, мечтавший устроить в доме музей, однако философ, фантазировавший о власти и праве на насилие, не пользовался популярностью в республике тоталитарной демократии, так что открыть музей не разрешили. С той первой встречи и началась дружба Артура с Арно Тиком.
Артур Даане знал с детства, что существуют разные виды дружбы, но самостоятельную ценность имеет только та дружба, которая основана на очень старомодном понятии — взаимном уважении.
После съемок, просидев рядом с Арно Тиком много часов в монтажной комнате, Артур решился наконец показать ему некоторые собственные фильмы. Услышанные комментарии глубоко поразили его. Это был тот редчайший случай, когда ему повстречался человек, по-настоящему понявший, к чему он, Артур, стремится. Он не любил, чтобы его хвалили, хотя бы потому, что не умел отвечать на похвалы, к тому же восторги Арно были обоюдоострым мечом: даже если он в целом отзывался о фильме тепло и по-доброму, то его суровый двойник подвергал все строжайшему и детальнейшему анализу. Лишь после этого Артур осмелился рассказать о своем другом, тайном замысле, о фрагментах, которые он снимает уже много лет и которые, казалось, никак между собой не связаны, — одни короткие, как, например, последний, снятый этим снежным вечером, другие длинные, едва ли не монотонные, — элементы огромной мозаичной картины, которую только он сможет когда-нибудь собрать.
— Если в один прекрасный день я решу, что пора, не напишешь ли ты к моему фильму сопроводительный текст? — И прежде, чем его собеседник успел ответить: — Ты же понимаешь, что, кроме тебя, ни одна собака таким фильмом не заинтересуется.
Арно посмотрел ему в глаза и ответил, что сочтет это за честь, или употребил какое-то другое