Но вот снова крик, а потом опять.
И вдруг она пустилась бежать. С камерой в руках ему было се не догнать. Однако она на это и не рассчитывала.
— Скоро увидимся! — крикнула она.
Глядя на ее удаляющуюся фигуру, огг подумал, что она удивительно быстро бегает. Через минуту- другую, а то и меньше она уже исчезла из виду. Выходит, он приехал на остров все равно что без спутницы, он снова тот же, что и всегда. Пожилые супруги тоже куда-то скрылись. Паромщик крикнул, что последний рейс в четыре, значит, впереди еще два часа.
Шорох в кустах, в нескольких метрах от него на дорожку неожиданно вышел павлин, остановился. За ним второй, третий. Он смотрел на их странные кожаные ноги с уродливыми пальцами, так не соответствующие пышной роскоши всего того, что выше. В павлине все нескладно, злая маленькая головка с колючими глазками и торчащим вверх хохолком, толстый слой черно-белых перьев, покрывающих, словно пуховым одеялом, сине-зеленое туловище, длинный хвост с яркими кружками, который, когда он не раскрыт, волочится сзади безвольной метелкой, и нелепые движения клювом, выклевывающим что-то из коричневых листьев.
Артур вдруг громко закричал и сделал резкое движение в сторону павлинов, так что три птицы вихрем помчались от него по дорожке. Он хотел показать ей маленький дорический храм, построенный в память о королеве Луизе, той самой, с грудью кремового цвета, воспоминание о Древней Греции на холодном севере, одна из тех ностальгических построек, с помощью которых немецкие монархи пытались в прошлом веке доказать, что они достойны того, чтобы именовать себя новыми афинянами. Но ее не было, она, как одержимое дитя, умчалась куда-то, как можно дальше от него, от человека, неспособного даже ответить на вопрос, кем он, собственно говоря, работает. Вот именно, чем же он, собственно, занимается? Чем собственным он занимается? Что бы он рассказал ей, если б она не убежала? Что разделяет весь мир на мир открытый, связанный с людьми и с тем, что они делают, вернее, что они друг с другом делают, — и другой мир,
— Патентованный специалист по катастрофам, — называла его Эрна, — рупор всех страждущих, эксперт первого класса по смерти. Когда ты наконец снимешь настоящий фильм?
— Я вовсе не горю желанием снять настоящий фильм. А что бы мне хотелось снять, о том они и слышать не хотят.
— Знаешь, Артур, я иногда начинаю побаиваться, что эта твоя коллекция — не более чем отговорка. Ты вглядываешься в этот свой второй мир, как ты его называешь, в ущерб первому. Первый мир мы знаем, мы смотрим его по вечерам, это наша ежедневная доза горестей, а твой второй, твой второй…
— Это мир явлений, которые существуют всегда и которые, как выясняется, не стоят того, чтобы их снимать, их показывают только на заднем плане — то, без чего нельзя обойтись, но на что никто не обращает внимания.
— Всё, что лишнее?
— Можно и так сказать. Шелест. То, чем никто — никто не интересуется.
— Значит, всё на свете. Господи Боже мой!
Потом, помолчав:
— Не обращай на меня внимания. Я тебя понимаю, вернее, я тебя немного понимаю, но я боюсь, что это путь в никуда. С одной стороны, ты слишком часто смотришь на разные ужасы, ты даже не можешь себе представить, какое у тебя лицо, когда ты возвращаешься из очередной поездки. И ты сам говорил, что по ночам тебе снятся кошмары… И еще… ведь ты занялся этим только после авиакатастрофы.
— После гибели Рулофье и Томаса. Ты сама учила меня называть их по имени. Но ты сказала только про одну сторону. А с другой стороны?
— С другой стороны… ты мне мало чего показывал.
— А что тебе запомнилось из увиденного?
— Артур, черт побери, так нечестно. Ну тротуар с ногами, тротуар без ног, все жутко длинно, тротуар в дождь, деревья, весна, потом то же самое зимой, Господи, эта птичка-камышница здесь на канале, которая свила себс гнездо из всякой дряни, глупая пичужка, и полиэтилен там был, и даже презерватив, а когда начались заморозки…
— Шелест, я ведь уже сказал. Все, что существует всегда, но чего никто не замечает.
— Мир по Артуру Даане. Но это значит все на свете. Невозможно же снимать все на свете.
— Ты права, все на свете невозможно.
А если разговаривать дальше невозможно, то разговор кончается. То была Эрна. А вон там, на ограде у
204 этого дурацкого белого замка, сидела Элик. Без куртки, обхватив руками поднятые к подбородку колени.
— Прости, мне надо было немного побегать.
— Я слишком медленно шел?
— Нет, слишком тяжело.
Она спрыгнула с ограды и показала, как он шел, выставив вперед подбородок и покачивая головой, будто голова плохо держится на шее. Мыслитель-бедолага. У нее очень занятно получилось, потому что она старалась одновременно и выглядеть большой, как он, и пригнуться как можно ниже к земле.
— Неужели я так хожу? Ты изображаешь старика.
— Выводы делай сам. Ты уже снял, что хотел? Я здесь давно сижу.
— Нет, я ничего не снимал. Я пошел дальней дорогой.
— Так зачем же ты взял с собой камеру? Снимать — то здесь, по-моему, нечего. Кстати, ты не ответил на мой вопрос на берегу.
Значит, разговор с Эрной был репетицией.
— Надень куртку, а то простудишься. Я хочу тебе кое-что показать, но давай сначала уйдем подальше от этого Диснейленда. Я всегда думал, что этот замок сделан из картона, но нет, он настоящий.
Он смотрели на круглую башню с нелепым куполочком, на пешеходный мост и большие оштукатуренные камни.
— Он сразу же был построен в виде руины, немцы по этой части специалисты. Не могли дождаться, прошлое взяло аванс в счет будущего. Вот и Гитлер хотел, чтобы Шпеер строил для него нечто подобное, может, не такой кич, но что-нибудь циклопическое, то, что спустя две тысячи лет хоть и будет руинами, но красивыми. Разумеется, тоже кич. Какая-то тут чувствуется спешка, люди торопят естественный ход событий.
— Но…
Он приложил палец к губам и, словно продолжая то же самое движение, обхватил левой рукой ее за плечи, ощутив сопротивление, почти протест; прежде чем убрать руку, он слегка подтолкнул Элик к воде. Солнечный свет на покачивающемся тростнике, вдали, против света, несколько уток, лодка с двумя фигурами, казавшимися вырезанными из бумаги, как на дагерротипе.
— Что ты видишь? — спросил он, снимая эту картину камерой.