— И это все?

— Нет, конечно,' не все. Теперь на сцене появляемся мы с тобой. Но что бы мы ни делали, хочешь — можешь увеличить фотографию или повесить ее здесь на стену — изображение остается неизменным: это то, что какой-то человек увидел и сфотографировал на песчаной отмели двадцать первого января тысяча девятьсот двадцать первого года. Тут ничего изменить невозможно.

Зенобия положила ладонь на его лоб:

— Чувствую, что здесь все кипит. Великие события?

— Может быть, наоборот.

Артур не мог продолжать этот разговор. Тело, овладевшее твоим телом, восторжествовавшее над твоим так, словно тебя самого рядом и не было, каким словом его назвать? У тела этого было имя, но в тот момент в нем было больше от природы, чем от имени, упоение сделало его безымянным. Возможно ли такое или это-то и есть самое главное? Он почувствовал, как в нем поднимается волна огромной нежности, и встал.

— Сколько они стоят? — Он указал на фотографии. — Вернее, сколько будет стоить одна из них. Большего я все равно не смогу себе позволить.

Он снова увидел перед собой беззащитное белое тело. Как можно спасти его от исчезновения?

— Не ной. Лучше выбери, какую ты возьмешь.

— Слишком трудно. Надо будет присмотреться получше. Я еще зайду.

Он хотел скорее попасть в библиотеку.

— Меня пригласили на съемки репортажа о России, — сказал он.

— Здорово. Чтобы все знали, как у нас там дерьмово?

— Наверное. Но я только в роли оператора.

— Что ж, давай. Все равно никто и никогда не сможет в нас разобраться.

Молчание.

— Послушай, Артур!

— Да?

— Давай ты не будешь выбирать фотографию, а я сама выберу и подарю тебе ту, которая мне особенно нравится, но только не сейчас. Сейчас, я чувствую, ты хочешь поскорее уйти. Отправляйся к своей тайной цели, а я вернусь на Марс. Или, может быть, на Сатурн, потому что туда мы тоже скоро полетим. Может быть, мне удастся записаться в космонавты. Следующим в те края отправляется маленькое- маленькое межпланетное суденышко, ровно такое, чтобы я одна туда поместилась. А названо оно в честь твоего соотечественника «Гюйгенс».

— И когда ты отправляешься?

— Пятнадцатого октября. Прибытие в две тысячи четвертом. Так что считай, сколько лет лететь, в общем, всего ничего. Мы полетим вместе с «Кассини», он оставит меня в моем «Гюйгенсе» на Титане, а сам еще несколько лет полетает вокруг Сатурна. Осталось ждать девять месяцев, я сгораю от нетерпенья.

— Да ну тебя.

— Если ты собрался иметь дело с русскими, то привыкай к нашей сентиментальности. Сатурн изумителен, намного красивее Марса, где только стужа и больше ничего. В Сатурне Земля уместилась бы семьсот пятьдесят раз, состоит он из одних газов, дивно легких, если бы на свете был достаточно большой океан, то Сатурн плавал бы по его поверхности, как воздушный шарик. У тебя бывает такое ощущение, когда хочется полностью раствориться, исчезнуть? В этом и состоит прелесть цифр, никто не знает, какой соблазн таят в себе эти нули.

— Я думал, что ученые не страдают подобными фантазиями.

— Ученые — это либо вычислительные машины, либо мистики. Выбирай, что тебе больше по душе. Но я-то ученый-неудачник. Стою в стороне от событий и только пишу дурацкие статейки.

— Я выбираю сентиментальные русские мистические вычислительные машины. Но сейчас мне пора.

Он хотел взять свою куртку и остановился около компьютера. Весь голубой экран занимала какая-то формула, сообщавшая что-то на своем тайном языке.

— Что это такое?

— Стихотворение.

Он наклонился поближе к экрану. Если это стихотворение, то оно выражало реальность, крайне далекую от его жизни, — мир пугающей чистоты, в котором ему не было места.

— А чем это стихотворение отличается от настоящего?

— Настоящие стихи пишутся горем или кровью или грязью, а это — ни то, ни то. В этом стихотворении нет языка, значит, в нем нет и чувств. И чем твое стихотворение красивее, тем оно опаснее. С помощью этой же самой чистоты можно создать самые жуткие изобретения.

Она посмотрела на формулу. Если это можно назвать чтением, то хотел бы он знать, что она сейчас читает. Зенобия рассмеялась.

— Все математики — в какой-то мере духи, — сказала она. — Они живут в безвоздушном пространстве и пишут друг другу письма на таком вот языке. Это мир существующий и одновременно несуществующий, ты не можешь ничего снять в нем своей камерой. Отправляйся-ка ты лучше в Россию и не забудь, что я говорила тебе о сиренах.

— Даю слово.

Он абсолютно не понимал, что она имеет в виду, но сейчас он не мог размышлять об ее словах. Ему внезапно стало ясно, что он успеет, если поторопится. Она еще сидит в библиотеке, склонившись над книгой, за тем же столом, что и в первый раз. Запыхавшись, он вбежал в читальный зал, однако на ее месте сидел мужчина с такой индейской внешностью, что Артур буквально отпрянул от неожиданности. Лишь пройдя по всем залам и коридорам, он поверил, что ее действительно нет в библиотеке. Это означало, что теперь он будет вести себя как мальчишка: немедленно поедет в кафе «Эйнштейн», где ее тоже не окажется. Все это уже было в начальной фазе его жизни, когда он ездил на велосипеде мимо домов одноклассниц, замирая от страха, что они его увидят. Он решительно развернулся, как солдат на параде. Издалека приближалось такси, точно знак чего-то. Когда шофер спросил его, куда ехать, он понял, что вопрос этот даже не приходил ему в голову. Солдаты, парад. Что же, пусть так.

— К «Новой гауптвахте»,[35] — сказал он.

Когда-то, во время смены караула, он заснял там солдатские сапоги, от которых захватывало дух. Точно многоногое животное вышагивали эти молодые ребята, и подковки их сапог цокали по асфальту. Раньше здесь горел вечный огонь в память о жертвах фашизма. Теперь же стоит скульптура Кэте Кольвиц, разработка темы «пьета», страдающая мать, на коленях у которой лежит сын, тоже многое выстрадавший, — два типа страдания, навеки слившихся воедино в этой скульптуре. Артур вышел из такси. Солдат уже нет, растаяли в воздухе. Никто не увидит их чеканного шага, при котором носки сапог взлетали до высоты ремня на поясе. Он вспомнил возбужденные лица глазеющей публики, вспомнил, как тогда уже пытался понять, в чем же привлекательность этого зрелища. В механически-полном совершенстве, которое обращало людей в машины, лишенные всякой индивидуальности? Невозможно было представить себе, как такой вот отдельный робот способен ласкать женщину, и тем не менее общая картина каким — то образом возбуждала сексуальное начало, кто его знает, может быть, потому, что эти сапоги и шлемы напоминали о смерти и уничтожении. Он прошел к Дворцу Республики, где видел однажды, как толпа освистала Эгона Кренца,[36] человека, которого в конце концов смыло волной перемен. Год спустя в музее напротив под стеклом были выставлены атрибуты бывших правителей ГДР: очки Гротеволя, ордена и медали Ульбрихта, а у входа стояла фигура Ленина, больше человеческого роста, судя по виду, из цинка, руки в карманах, вызывающий взгляд, словно он сам, своими руками сделал огромную ракету у него над головой, — картины из прошлого, которому не дали времени как следует состариться, которое из-за собственной смехотворности и нежизнеспособности покрылось плесенью с такой непристойной быстротой. Но по лицам посетителей музея, разумеется, ничего не было видно, ни тогда, ни теперь. В этом-то и состоит парадокс: каждый человек сам по себе история, и никто не хочет в этом признаваться.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату