— Мне иногда неспокойно. Под этим панцирем она, по-моему, очень ранимая. Она иногда напоминает мне Зенобию… Нет, не нынешнюю, а прежнюю, какой она была сорок лет назад. Ты не поверишь, но это был сущий демон, ей хотелось охватить все на свете. А теперь она… теперь она стала более уравновешенной.
Артур поднялся:
— Мне еще надо ей позвонить.
— Позвони отсюда.
— Спасибо, лучше позвоню с Темпельхофа.
— С Темпельхофа? Неужели оттуда еще есть рейсы? Это слово времен воздушного моста.
— Есть-есть. Оттуда летит моя «Сабена». Ма-ахонький такой самолетик.
— Завидую. И когда ты вернешься?
— Месяца через полтора, два.
— Ничего себе. Хотя чего от тебя ждать, мы уже привыкли. Береги себя. И привези мне кассету с дзэн — буддистской музыкой. Ах да, и нашей Дзэнобии чур ни слова.
— О чем?
— О том, что я тебе сказал, какой она была раньше. Она тогда была мне не по зубам.
Артуру показалось, что Арно покраснел.
— Вот я и женился на Вере. Как Дзено, помнишь, у Итало Свево?[44]
Артур не читал этой книги.
— Он был влюблен сначала в одну сестру, потом в другую, а женился в конце концов на третьей. В результате очень счастливый брак. Но я о другом. Зенобия очень беспокоится.
— Об Элик? Но она же ее практически не знает.
— Нет, о тебе. Именно потому, что узнаёт в ней саму себя. Да она же и видела ее. Вчера, когда тебя у нас похитили, прямо из ресторана, помнишь? Ладно, не обращай на меня внимания, это я зря болтаю. Лучше поскорее возвращайся.
— Хорошо, постараюсь.
— А для себя ты тоже будешь там снимать?
— Как всегда.
Артур видел, что Арно хочет сказать что-то еще, и остановился в дверях.
— В последнее время я много размышлял о тех фрагментах, что ты мне показывал. Они… очень мне запомнились. Но то было раньше. А сейчас ты продолжаешь снимать в том же духе?
— Продолжаю.
— Ну и слава Богу, значит, того, что я хотел сказать, можно и не говорить. А я хотел сказать — не переставай в них верить. Потому что мне лично в них видится — если ты доведешь дело до конца, — так вот, мне в них видится — прости мне неуклюжую формулировку, это мои профессиональные заскоки — переплетение исторического и внеисторического. Пожалуйста, не пугайся… это именно то, о чем я только что говорил… Историческое — это события, явления, предметы, которые ты за долгие годы успел там и сям наснимать, хоть за деньги, хоть просто так… В Боснии, в Африке и, разумеется, здесь в Берлине, имена, факты, даты, драмы, но тот другой мир, мир обычных вещей, безымянных, или как ты в тот раз сказал… неприметных, которых никто не видит, потому что они присутствуют всегда… я вспомнил тебя сегодня ночью, когда прочитал у Камю какую-то такую фразу… вроде того, что вы меня учили, как надо классифицировать мир и как этот мир устроен, ваш мир законов и знаний, и в результате я забыл, зачем этому учиться… Дальше не помню, как там у него сказано, а потом он вдруг пишет: «Я узнаю намного больше, когда смотрю на волнистые холмы». Волнистые холмы, как сейчас помню, а дальше что-то про вечер, про чувство беспокойства, на фразе про волнистые холмы я вспомнил тебя. Привези мне из Японии немножко волнистых холмов, ладно?
С этими словами он аккуратно, но решительно закрыл входную дверь, так что у Артура на миг возникло ощущение, что его выставили из дому. С Темпельхофа он позвонил Зенобии, однако трубку никто не снял. Час спустя, когда самолет, прыгая, как озорной мальчишка, от облака к облаку, взлетел в синее небо, Артур во второй раз за два дня увидел под собой город. Прижавшись лбом к пластмассе иллюминатора, он пытался разглядеть Фалькплатц, Шведтерштрассе и Глейм — туннель, но ничего не вышло. Тогда он включил диск, подаренный ему Арно, и стал слушать женские голоса, желавшие взлететь еще выше, чем летел самолет.
То, что до, и то, что после. Греки не любили показывать, как время воздействует на настроения и чувства человека. Мы это знаем, потому что такова наша обязанность. Разумеется, мы все еще здесь, нам не дано совсем сойти со сцены. Происходит слишком много и слишком мало событий. В «Медее» Еврипида хору разрешено рассказывать о том, что будет после. У Софокла хор задает вопросы и возносит мольбы, но ничего не предсказывает. Ну а мы, мы не прядем никаких нитей, зато видим паутину, и даже различие во времени ничего для нас не значит. День и ночь струятся вокруг земного шара наподобие жидкости, но нас это не касается, ибо мы постоянно бодрствуем. И все видим. Виктор играет на рояле у себя в ночной мастерской настолько медленную пьесу, что самому времени становится невмоготу, что его отмеряют настолько вдумчиво, проникая в его сокровеннейшие тайны. При этом Виктор думает об Артуре, уехавшем уже полтора месяца назад. Скучает ли он по нему? Мы бы узнали ответ, если б Виктор позволил себе основательно поразмыслить на эту тему, но он не позволяет. Он думает о нем, он понимает, что его отсутствующий друг где-то в этом мире существует. А сам друг не думает о Викторе, он думает об Арно, поскольку глядит на длинный ряд монахов. Он насчитал шестнадцать человек, они не поют, а медитируют. Садзэн. Шестнадцать мужчин в позе лотоса, руки их сложены каким-то странным образом, большой палец всегда сверху. Артуру знакома эта поза по многочисленным скульптурным изображениям, которые он видел за последние полтора месяца. Но эти скульптуры перед ним — из плоти и крови. Здесь темно, замкнутые лица над черными монашескими одеяниями словно закрыты на замок в буквальном смысле слова: сосредоточенность наложила на них печать, они ничего не излучают. Да-да, если вам любопытно, что происходит у них в головах, то нам и это известно, но сейчас речь не том. Они стремятся к отсутствию, а достичь его трудно, даже для этих монахов. Артур отмечает про себя их неподвижность, небольшое возвышение, на котором они сидят, древесину, отливающую темным блеском, скупой свет, проникающий через окна с рисовой бумагой вместо стекла, сандалии на совершенно плоских подошвах, стоящие перед ними на полу. Здесь запрещено доставать камеру, поэтому он смотрит глазами. Скоро они начнут петь, но звучание их голосов едва ли можно назвать этим словом, это скорее жужжание, звук, производимый десятью тысячами шмелей, непрерывное гудение, в котором таятся слова, невозможность разобрать эти слова обволакивает его, как паутина. О чем толковал ему Арно, невидимость, прозрачность? Этот звук проходит через самую середину его существа, наматывается на недели, проведенные им здесь, эти нахоженные паломниками тропы, священные вершины гор, набожность, пошлость, всевозможные реликвии, кедры в веревочных венках, будто сами деревья — святые, замшелые камни, вишневые деревья, настолько усыпанные цветками, что даже напомнили ему его берлинский каштан под снегом, удары гонга, такие, что, кажется, видишь вибрацию звуковых волн. Хотя на всех этих тропах камера постоянно тянула его к земле, словно на плечо ему забралась каменная обезьяна, его не покидало чувство парения в воздухе и нереальности. Тогда, в разговоре с Арно накануне отъезда о прозрачности, ему очень хотелось что-нибудь ответить, но, как всегда, ничего не получилось, он был из породы жвачных животных, долго пережевывающих съеденную траву. Только сейчас он понял, что прозрачность может быть физическим ощущением. Его двое умерших и одна живая были постоянно при нем, как и его друзья, однако на расстоянии, не поддающемся измерению. Сейчас он был только здесь, а они дожидались его где-то там, пока он не вернется, пока мир не призовет его к порядку, не напомнит ему о его горе и его желании. И тогда голоса монахов будут по-прежнему здесь звучать, но Артур уже уйдет, хотя бы потому, что не знает, каким надо быть человеком, чтобы здесь оставаться. Удар гонга — и начинается гулкое пение, внутри у этих мужчин находятся большие каменные погреба, из которых и доносятся звуки. Накануне Хюго Опсомер дал Артуру распечатку тех текстов, которые сейчас поют монахи, но от этого сутры не стали более близкими. Пока слышится пение, сутры — правда, причем исключительно потому, что их поют эти люди. Ну а слова проходят мимо Артура. Он никогда не умел выразить словами то, что он думает на самом деле. «Ты мыслишь глазами». — Голос Эрны. Мы видим, как Артур поднимается из своей скрюченной позы и берется за камеру.