– А что означает этот ваш взгляд? – спокойно спросил я.
– Мой взгляд? Боже мой, Копперфилд, как вы проницательны! Что означает мой взгляд?
– Вот именно, ваш взгляд.
Казалось, это его очень позабавило, и он искренне рассмеялся – насколько вообще он мог искренне смеяться. Поскребши рукой подбородок, он продолжал, опустив глаза, – очень медленно и не отнимая руки от подбородка:
– Когда я еще был смиренным, ничтожным клерком, она всегда смотрела на меня сверху вниз. Она всегда хотела привлечь в свой дом мою Агнес, а к вам, мистер Копперфилд, всегда была дружески расположена. Меня же она не замечала, я был слишком ничтожен для нее…
– Предположим, что это так. Дальше? – сказал я.
– И для него также, – раздельно продолжал Урия, о чем-то размышляя и все еще поскребывая подбородок.
– Неужели вы не знаете доктора и полагаете, что он помнит о вашем существовании, если вас нет перед его глазами? – спросил я.
Снова он посмотрел на меня искоса, втянул щеки, чтобы удобней было скрести подбородок, и ответил.
– О! Я говорю не о докторе. О нет! Не об этом бедняге. Я имею в виду мистера Мелдона.
Сердце у меня замерло. Все прежние мои сомнения н подозрения, думы о мирной, счастливой жизни доктора, размышления о невинности и предосудительном поведении, клубок которых я не мог распутать, нахлынули на меня по милости этого кривляющегося субъекта.
– Когда он появлялся у нас в конторе, он всегда приказывал мне выйти, – сказал Урия. – Вот он каков, этот безупречный джентльмен! А я был очень покорным и смиренным. Таков я и теперь. Но мне это было не по вкусу и теперь не по вкусу!
Он перестал скрести подбородок, не переставая искоса глядеть на меня, и втянул щеки так, что казалось, они должны были соприкоснуться во рту.
– Она женщина красивая, что и говорить, – продолжал он, пока его лицо медленно обретало свой нормальный вид, – и уж кому-кому, а мне известно, что она не очень расположена к такому, как я. Вот она и может внушить моей Агнес метить повыше. Пусть я не дамский угодник, мистер Копперфилд, но у меня есть глаза, и я уже давно кое-что подметил. Вообще, у нас, людей маленьких и смиренных, есть глаза, и мы умеем ими пользоваться.
Я попытался сделать вид, будто ничего не понимаю и ничто меня не тревожит, но по его лицу я понял, что это мне не удалось.
– Я, знаете ли, Копперфилд, не хочу быть битым, – продолжал он, злобно торжествуя и сморщив кожу на лбу там, где у него полагалось быть рыжим бровям, – и я сделаю все, что в моих силах, чтобы положить конец этой дружбе. Я ее не одобряю. Не скрою от вас, по своей натуре я человек непокладистый и хочу устранить всех, кто лезет не в свое дело. Если мне известно, что против меня строят козни, я не стану рисковать и постараюсь их разрушить.
– Вы сами всегда строите козни и убеждаете себя, что все поступают точно так же, – сказал я.
– Допустим, что так, мистер Копперфилд, но у меня есть основания, как говорил всегда мой компаньон, и этим делом я займусь всерьез. Пусть я человек смиренный, но я не допущу, чтобы меня провели! Я никому не позволю становиться мне поперек дороги. Я их заставлю посторониться, мистер Копперфилд!
– Не понимаю, – сказал я.
– Не понимаете? – спросил он и дернулся. – Удивляюсь, очень удивляюсь, мистер Копперфилд, вы всегда так сообразительны… В другой раз скажу яснее… Кто это там? Это мистер Мелдон приехал верхом и звонит у ворот, сэр?
Урия остановился как вкопанный, зажал руки между колен – коленные чашки были у него огромные – и согнулся вдвое от смеха. Смех был совершенно неслышен. Ни одного звука не вырвалось у него изо рта. Меня так возмутило его гнусное поведение и в особенности эта заключительная сцена, что я без дальнейших церемоний повернулся и пошел назад, оставив его посреди сада; в этой позе он напоминал пугало для ворон, лишенное подпорки.
Не в тот вечер, но, как я хорошо помню, через два дня, в субботу, я взял с собой к Доре Агнес. Предварительно я сговорился с мисс Лавинией, и Агнес была приглашена к чаю.
Я был исполнен гордостью и тревогой в одно и то же время: гордился я своей дорогой невестой, а тревожился, понравится ли она Агнес. Мы ехали в Патни одной пассажирской каретой, но порознь: Агнес сидела внутри, а я на крыше; я представлял себе Дору и все ее прелестные, хорошо знакомые мне ужимки; то мне хотелось увидеть ее точь-в-точь такой, какой она была тогда-то, то я начинал колебаться, не лучше ли будет, если она появится перед нами такой, какой я видел ее в другой раз. Эти мысли терзали меня, и я был как в лихорадке.
Во всяком случае, она будет очень хорошенькой – в этом я не сомневался, – случилось же так, что никогда раньше мне не приходилось видеть ее более восхитительной. Ее не было в гостиной, где я познакомил Агнес с двумя тетушками; от смущения она где-то спряталась. Но теперь я знал, где ее искать, и в самом деле нашел ее за той же дверью, где она стояла, заткнув уши, как и в первое мое посещение.
Сначала она совсем отказалась выйти, затем стала умолять об отсрочке ровно на пять минут по моим часам. Когда, наконец, она взяла меня под руку и мы двинулись к гостиной, ее личико так разрумянилось, что никогда прежде не видел я ее такой прелестной. Но когда мы вошли в комнату, она вдруг побледнела и стала еще в десять тысяч раз красивей.
Дора боялась Агнес. По ее словам, Агнес была «слишком умная». Но, бросив на нее взгляд и увидев ее лицо, веселое и вместе с тем серьезное, задумчивое и доброе, Дора тихонько вскрикнула от радости и удивления, нежно обвила руками шею Агнес и прильнула щечкой к ее лицу.
Никогда я не был так счастлив. Как мне было хорошо, когда я видел, что они сидят рядом, когда я видел, что моя маленькая возлюбленная смотрит так доверчиво в эти добрые глаза, когда я видел, как нежно и ласково глядит на нее Агнес!