— Глаза у тебя печальные, ровно горицвет. Еврейские глаза.
Обрезание. Приятель, сосед по пансиону, отвел его к хирургу, который оперировал на дому. Яркий зимний день, маленький еврей-доктор, точь-в-точь такой, как Инни себе и представлял, с сильным немецким акцентом и классической немкой-медсестрой, подле которой этот хирург, думал Инни, вечерами находил пристанище. Маленький доктор велел ему раздеться, осмотрел и объявил:
— Операция пустяковая. Сестра, сделайте ему укол.
Инни вдруг очутился на столе, а всем известно, что мир тогда становится иным. Великанша, у которой вдруг исчезли ноги, проплыла мимо, как на лодке, и сказала:
— Мы дадим вам местный наркоз. Местный наркоз! Он хотел приподнять голову, посмотреть, что будет.
— Лежите спокойно!
Холодные, заиндевелые зимние крыши, блестящие костяные остовы за окном. А на стене «Урок анатомии доктора Тулпа» [23], только пациент был уже мертв. Как, впрочем, и доктор, и художник. Не то что этот Тулп. Этот стоял в углу и держал в руках какую-то кривую штуковину, похожую на ножницы.
— Ich war befreundet mit eurem Dichter Schlauerhof [24]. — Второе «f» в конце фамилии он не произнес. — Очень интересный человек, но unglucklich (Несчастный (нем.)), очень ungliicklich. И больной, очень больной.
Шприц, с которым сестра внезапно явилась из небытия, был огромный — этакий укол теленка с ног свалит.
— Ой-ой-ой, да мы никак прятаться надумали, — добродушно сказала сестра и крепко ухватила съежившийся член.
Auf der Flucht erschossen (Застрелен при попытке к бегству (нем.)), успел подумать он, когда игла совершила пике, и почувствовал, как жгучая боль укола пронзила хилую жертву, которая, словно дохлая мышь, лежала на широкой ладони валькирии.
— Бедный Шлау. So viele Jahre (Столько лет (нем.).), как он мертв.
Его ненадолго оставили в покое. Балерина на репродукции танцевала на одной ножке сквозь его слезы. Теперь я никогда не смогу трахаться. Никогда.
Тонкое волосатое запястье с золотыми часами приблизилось к темным блестящим глазам.
— Так.
Теперь ножницы, повязка, тазик? Инни мало что видел, пока мышь не подняли двумя пальцами за шкирку и она не глянула на него из-за горизонта. Изогнутые кончики ножниц, точно кривой никелированный клюв, решительно вонзились в его плоть. Ощущение такое, будто режут что-то неподатливое. Боли он не почувствовал, но было что-то другое, так и оставшееся необъяснимым, — он ощутил именно звук надреза, тихий и одновременно трескучий. Маленькая рука подняла вверх окровавленный лоскуток.
— Пустяковая операция. Wie gesagt (Как я уже говорил (нем.)). Можно шить, сестра.
Иголка и нитка, кто-то штопал носок, зашивал его, накрепко зашивал мышь, мышиную сардельку. Никогда больше!
Он уже не смотрел. Где-то там продергивают нитки сквозь бесчувственную плоть, туда-сюда, туда-сюда. Потом решительное движение — и все.
— Сестра! — В голосе слышалась досада. — Сестра! Я сто раз говорил вам, что узел надо делать не так, а вот так! Смешно ведь просто!
— Перевязать по-новому, доктор?
— Ладно, оставим как есть. Все равно же не творение Праксителя.
Там внизу над ним совершали какие-то манипуляции, но он уже сказал последнее прости и погрузился в тесный мирок печали. У него что-то отняли. Он слышал отрывочные слова: «висмут», «пластырь», «посвободнее, посвободнее!», — но больше не хотел вникать, чувствовал лишь эту странную печаль. Печаль и унижение.
— So, stehen Sie (Здесь: Ну вот, вставайте (нем.)).
Он медленно сполз со стола.
— Vorsicht! (Осторожно! (нем.)).
Все опять разом начали ходить, комната вернула себе нижнюю половину, а сам он стоял на полу, с этаким хоботом между ног — из скрепленного пластырем бинта, на котором виднелись яркие желтые пятна («висмут»).
— А вы прямо-таки человек без нервов.
Это тебе так кажется, болван, головорез. Но я бы скорее откусил себе язык, чем хоть раз пикнул при тебе и этой Кримхильде.
Он враскоряку прошелся по комнате — пьяный старикашка. Все тело лишь как бы окаймляло этот изъян.
— Арабы в таких делах предпочитают умеренность.
Они надели на него брюки — голова закружилась от боли; потом он еще некоторое время торчал у приятеля, в темной комнатушке с множеством змей и жаб в террариумах, дожидался, пока все заживет, с этим футляром, который становился все грязнее. А теперь вот она смотрела туда, так же серьезно, как слушала его рассказ.
— Дай-ка я его почищу.
Она медленно наклонилась и взяла его в рот. Он чувствовал, как ее груди снова и снова задевают его икры. Всякий раз, когда ее голова приподнималась, он видел полоску лба и резкий излом бровей. Глаза у нее были закрыты, она трудилась, и в этом сквозила какая-то набожность и чистота. Он сидел тихо-тихо, только руки судорожно цеплялись за простыню, словно миг свершения может унести его прочь. Когда этот миг наступил, он почувствовал, как изливается семя, но она так и сидела наклонясь вперед, роскошные полные плечи покоились у него на коленях. Лишь немного погодя она выпрямилась, с закрытым ртом. Раскосые зеленые глаза смеялись, и опять, как тогда, в полдень, она чуть высунула язык с белым, блестящим, подвижным облачком, сглотнула и насмешливо сказала:
— Три?
Так они и сидели. Он подсунул ладони под нее, нежную, влажную, восхитительную, они покачивались, и легонько двигались, и трепетали, невнятно бормоча, целуясь, шепотом уверяя друг друга в чем-то, пока комната не наполнилась белым светом дня; тогда она уложила его, приласкала и ушла. Началось великое порабощение. Ее жених вернется из Кореи, и он, Инни, уже не сможет более ни целовать ее, ни прикасаться к ней, они исчезнут из жизни друг друга, умрут врозь, великое черное Ничто разъест их и поглотит, тоже врозь, но они никогда (никогда?) не забудут друг друга, и вся его жизнь сосредоточится вокруг женщин, он будет искать вот это самое, вновь и вновь, среди прохожих, приятельниц, шлюх, незнакомок. Женщины властвовали миром, просто потому, что повелевали им, Инни. Он никогда не испытает ощущения, что кого- то «взял», «покорил» или как там еще говорят, ведь чтобы скрыть правду, навыдумывали кучу дурацких терминов, а правда заключалась в том, что мужчина, что он сам отдавался во власть женщин, целиком, без остатка, чем вновь и вновь вызывал недоумение. Если мир — загадка, то женщины — сила, которая питает эту трепетную загадку, и лишь они одни имеют к этой загадке доступ. Если и возможно хоть немного понять мир, то исключительно через женщин. Дружба с мужчинами могла быть поистине безграничной, но оставалась рациональной стороной вещей, а иные женщины обладали чем-то несравненно большим. Женщины были честнее, искреннее, нежели слова, они были средством. Нередко ему казалось, что женщины дарованы ему затем, чтобы он, насколько это для него возможно, тоже был женщиной… и что без этого он бы не сумел выжить. Не то чтобы ему хотелось физически стать женщиной, просто с женщиной в своем мужском теле он преисполнялся загадочного ощущения двойственности. Позднее таких, как он, назвали «женщиномужчинами», наподобие мифологических «птицечеловеков». Ему претило отношение большинства мужчин к женщинам, и хотя порой он поступал так же, но по совсем другим причинам. Он знал, что ищет. И по-настоящему речь шла отнюдь не о сексе, секс был только прелестным вспомогательным средством. Женщины, все женщины, были средством, позволявшим приблизиться, подступить к колдовским пределам тайны, которой они владели, а мужчины нет. Через мужчин (впрочем, так он скажет лишь много позже) ты узнаешь, каков мир, а через женщин — что он такое. И эта ночь, где смешаются тысячи других