Сквозь стекло витрины они видели, как он идет — индонезиец-прохожий с коробкой.
— Забрал свое чадо, — сказал Ризенкамп. — Вы знаете, я почему-то совсем не рад. Сколько лет он приходил сюда — и вот свершилось, так быстро, в сущности, даже уныло, нет, не по душе мне это. Может, воспитание виновато, но я чувствую себя Иудой.
— Иудой?
— Да ладно, чепуха. Но мне будет его не хватать.
— Так он, наверно, еще заглянет.
— Вряд ли. Все эти годы он желал только одного — и получил. Теперь ему желать нечего. По крайней мере от меня.
— Кстати, об Иуде… сколько стоила эта чашка?
— Цифра с четырьмя нулями. Он, как говорится, всю жизнь копил на нее. И принес деньги с собой.
— Точную сумму? Он же не видел чашки? Не знаю, было ли у него что-то сверх этой суммы, но отсчитал он ровно столько, сколько я запросил.
Четыре нуля, подумал Инни. От десяти тысяч до девяноста. Конкретную цену Ризенкамп не говорит, а расспрашивать незачем. Всегда найдется кто-нибудь, кому известно, за какие деньги чашка была продана у Друо, остальное нетрудно вычислить — это и есть Иудина доля.
— Я не откажусь от бокальчика шампанского, — сказал он.
— Любопытно, когда нас пригласят на чайную церемонию, — заметил Ризенкамп, наполнив первый бокал. — Вы как будто бы уже раз в ней участвовали?
Инни отрицательно покачал головой.
— Не так уж оно и сложно, — сказал антиквар, — если помнить, что это означает для японцев. Ясное дело, все до крайности ритуализировано.
— И очень утомительно. Если не ошибаюсь, нужно все время сидеть на пятках?
— В конце концов об этом забываешь. Но для западника поза, конечно, нелепая. И надеюсь,
Инни думал о Таадсе, который вместе с чашкой уединился в своем высокогорье, и попытался представить себе, о чем он размышляет, но безуспешно.
Через неделю-другую пришло приглашение. Коротенькая записка гласила, что Инни и Ризенкамп приглашены на чай и что, коль скоро с их стороны не последует никаких известий, он ждет их в такую-то ноябрьскую субботу, которая выдалась крайне ненастной, со штормовым ветром и градом, но даже природа, казалось, была не властна над владениями Филипа Таадса, ибо тишина у него на верхотуре более чем успешно спорила с ветром, который бился в окна. Что-то в комнате изменилось. Произошли какие-то незаметные передвижки, и, если приглядеться, помещение от этого стало асимметричным. Какемоно с цветами исчезло, зато вместо нарисованных были теперь живые цветы, хризантемы, темно-лиловая и золотистая — краски осени и предрождественской поры. Церемония состоится не посередине комнаты, а правее, в углу, где на маленькой конфорке кипел бронзовый чайник. На месте какемоно с цветами висел теперь свиток поменьше, украшенный каллиграфическими иероглифами. Глядя на них, Инни невольно подумал о проворном лыжнике, запечатленном в головокружительном спуске по снежному склону.
Таадс, оставивший дверь приоткрытой, явно был где-то за ширмами. Ризенкамп внимательно посмотрел на каллиграфический свиток, потом опустился коленями на циновку перед конфоркой — там лежали наготове две маленькие подушечки. Жестом он предложил Инни последовать его примеру.
— Дело принимает нешуточный/оборот, — сказал Инни. — И долго ли нам этак сидеть?
Антиквар не ответил и закрыл глаза. О, если б сейчас кто-нибудь их увидел! Ризенкамп был на сей раз в костюме из исчерна-серой фланели. Большие руки спокойно вытянуты на коленях, так что из рукавов чуть высовывались манжеты, застегнутые довольно крупными золотыми запонками в стиле модерн, с темно- синими вставками полированного лазурита. Тот же цвет повторялся на шелковом галстуке, составляя резкий контраст с блекло-розовой сорочкой. Джермин-стрит, на глаз прикинул Инни. А туфли от Эйджи. В Лондоне много аукционных фирм. Сам он на всякий случай облачился в просторные вельветовые брюки и бежевую кашемировую водолазку, купленную в Берлинггонском пассаже. Двое англичан в Японии, ожидающие, что будет. Коленопреклоненные! Как же часто доводилось ему в жизни преклонять колени! На твердых скамейках, на каменных плитах, на холодных алтарных ступенях, на мраморе, на шитых золотом подушках, подле кровати в интернатском дортуаре, в темной клетке исповедальни, в углу трапезной, когда все сидели за столом, а он был наказан. Перед Непорочной Девой, перед Сердцем Христовым, перед Святым причастием, перед крестильными купелями и гробами — вечно эта надломленная поза, неестественный излом тела, знак униженности и благоговения. Он огляделся. Где еще увидишь такое — мужчины средних лет в коленопреклоненной позе перед горящей конфоркой в осажденной зимними ветрами мансарде, в амстердамском квартале Пейп? Вошел Таадс, точнее, появился из-за какой-то призрачной ширмы. Сегодня он был одет наподобие нобелевского лауреата в исчезнувшей книге — короткое кимоно поверх длинного одеяния цвета ржавчины, риза поверх альбы. Он принес чайник, где, как выяснилось позднее, была вода. Коротко поклонился — они в ответ тоже поклонились, — исчез и появился вновь, теперь с высокой цилиндрической шкатулкой черного лака. Сквозь блестящую черноту просвечивали тонкие золотые нити. Затем поочередно были принесены поднос с маленькими пирожками, осенний пожар чашки
Как часто, думал Инни, сам он выливал воду из церковного сосуда в золотой кубок, после чего рука священника совершала несколько легких круговых движений, и разбавленная водою кровь в золотом сиянии плясала по кругу, а затем патер одним мощным глотком всасывал ее в себя, осушая кубок. На этой тайной