скоро ему не нужен будет переписчик, так как бумаги станет переписывать она, а этот почерк она приобрела, копируя прописи, и теперь пишет… не помню сколько страниц в час. Софи очень сконфузилась при этих словах и сказала, что, когда Тома назначат судьей, он не станет так, как сейчас, кричать о ней на всех перекрестках. Том это отрицал. Он утверждал, что будет по-прежнему ею гордиться.
– Какая у вас добрая и очаровательная жена, дорогой Трэдлс! – сказал я, когда она, посмеиваясь, вышла из комнаты.
– О мой дорогой Копперфилд, это самая чудесная женщина! Как она всем здесь управляет! Как она аккуратна и бережлива, как она любит порядок и какая домовитая! А какая веселая, Копперфилд! – воскликнул Трэдлс.
– Она заслуживает этих похвал, – сказал я. – Вы счастливец, Трэдлс. Вы оба, мне кажется, самые счастливые люди на свете.
– Вот это верно – мы самые счастливые люди! – согласился Трэдлс. – Вы только подумайте. Она встает при свечах, когда еще темно, делает уборку, идет на рынок в любую погоду, когда клерки еще не появились в Инне, готовит из самых дешевых продуктов вкусный обед, печет пудинги и пироги, наводит повсюду порядок, заботится о своей внешности, сидит со мной по вечерам, как бы это ни было поздно, всегда бодрая, всегда в хорошем расположении духа. И все это ради меня. Честное слово, Копперфилд, иногда я не могу этому поверить!
Трэдлс был проникнут нежностью даже к туфлям, которые она ему согрела: он надел их и с наслаждением положил ноги на каминную решетку.
– Иногда я не могу этому поверить, – повторил он. – А наши развлечения! Нам они дорого не стоят, но как мы веселимся! Когда мы по вечерам дома и запираем входную дверь и опускаем эти шторы… это она их сшила… как у нас уютно! А если погода хорошая и мы вечером идем погулять, как мы развлекаемся на улицах! Мы останавливаемся у освещенных витрин ювелирных лавок. Я показываю Софи, какую змейку с бриллиантовыми глазками – она, знаете ли, лежит, свернувшись, на белом шелку – я подарил бы ей, если бы смог купить. А Софи показывает мне, какие золотые часы с крышкой, украшенной драгоценностями, она подарила бы мне, если бы только могла… И тут мы выбираем себе ложки, вилки, лопатки для рыбы, десертные ножи, сахарные щипцы, которые мы непременно купили бы, если бы могли. А потом идем дальше очень довольные, словно в самом деле нее это приобрели. Когда же мы попадаем на площади и на главные улицы и видим дома, которые сдаются внаем, мы их внимательно разглядываем и иногда спрашиваем себя: а подошел бы нам этот дом, если бы меня назначили судьей? Потом мы начинаем в нем устраиваться: эта комната – нам, та комната – сестрам и так далее. И решаем, подошел бы дом или нет. А иногда мы идем за полцены в театр, [44] в партер… На мой взгляд, не жалко заплатить деньги только за то, чтобы подышать его воздухом… И наслаждаемся пьесой как только возможно. Софи верит каждому слову на сцене, да и я тоже. По дороге домой мы покупаем в кухмистерской малую толику чего-нибудь или, скажем, омара у торговца рыбой, приносим сюда и устраиваем великолепный ужин. А за ужином вспоминаем все, что видели. Ну, скажите, Копперфилд, могли бы мы проводить время так хорошо, будь я лорд-канцлером?
«Кем бы вы ни были, дорогой Трэдлс, у вас все получалось бы мило и хорошо», – подумал я и сказал:
– Кстати, теперь вы больше не рисуете скелеты?
Трэдлс захохотал и покраснел.
– Если говорить правду, Копперфилд, случается… Как-то мне пришлось сидеть в задних рядах в Суде Королевской Скамьи, в руках у меня было перо, и мне взбрело в голову попробовать, не разучился ли я этому делу. Ох, боюсь, на краю пюпитра красуется теперь скелет… в парике!
Мы оба захохотали. Трэдлс посмотрел, улыбаясь, на огонь в камине и сказал знакомым мне тоном, в котором слышалось всепрощение:
– Старина Крикл!
– Вот письмо от этого… негодяя, – отозвался я.
Меньше всего был я склонен простить Криклу его привычку колотить Трэдлса, видя, что сам Трэдлс готов ему это простить.
– От Крикла? От владельца школы? – вскричал Трэдлс. – Не может быть!
– И его так же, как и многих других, прельстили некоторая моя известность и заработок, – сказал я, поднимая глаза от вороха писем. – И он также обнаружил, что всегда любил меня. Теперь у него нет школы, Трэдлс. Он теперь мировой судья Мидлсекса. [45]
Я ждал, что Трэдлс удивится, но он нисколько не был удивлен.
– Как он мог стать судьей Мидлсекса? Что вы об этом думаете? – спросил я.
– О боже мой! – воскликнул Трэдлс. – На этот вопрос нелегко ответить. Может быть, он за кого-нибудь голосовал или кому-нибудь дал взаймы денег… А может быть, у кого-нибудь что-нибудь купил или кому- нибудь оказал услугу, а тот был знаком с кем-нибудь, и этот «кто-нибудь» попросил лорд-наместника графства назначить Крикла на эту должность.
– Во всяком случае, теперь он эту должность занимает, – сказал я. – И он мне пишет, что был бы рад показать мне единственно правильную систему, обеспечивающую поддержание дисциплины в тюрьмах – единственно непогрешимый способ достигнуть искреннего раскаяния заключенных… и этот способ, оказывается, – одиночное заключение. Что вы скажете?
– Об этой системе? – нахмурившись, спросил Трэдлс.
– Нет. Принимать мне это предложение? И пойдете ли вы со мной?
– Не возражаю, – сказал Трэдлс.
– Тогда я ему так и напишу. Вы помните, как этот Крикл – не буду говорить об обращении его с нами – выгнал из дому своего сына? И помните, какую жизнь он заставил вести свою жену и дочь?
– Прекрасно помню, – сказал Трэдлс.
– А если вы прочтете его письмо, вы обнаружите, что это самый мягкий человек, когда речь идет о преступниках, заключенных в тюрьму и виновных решительно по всех преступлениях. Но на других представителей рода человеческого его мягкость не простирается.
Трэдлс пожал плечами, он нисколько не был удивлен; впрочем, я не ждал, что он будет удивлен, да я и сам не удивился, ибо в противном случае следовало признать, что мои знания уродливых жизненных явлений крайне недостаточны. Мы сговорились о дне нашего посещения и в тот же вечер я написал мистеру Криклу.
В назначенный день – кажется, на следующий день, но это неважно, – мы с Трэдлсом отправились в тюрьму, где мистер Крикл был лицом всемогущим. Это было огромное, внушительное здание, стоившее весьма недешево. Когда я подходил к воротам, у меня мелькнула мысль: ну и шум бы поднялся, если бы какой-нибудь простак предложил истратить половину тех денег, которых стоило это здание, на постройку ремесленной школы для юношей или богадельни для достойных старцев.
В тюремной канцелярии, которая могла бы находиться в нижнем этаже Вавилонской башни, – столь солидна была вся постройка, – мы встретились с нашим старым школьным учителем. С ним было два-три деловых на вид чиновника и несколько посетителей, которых те привели с собой. Он принял меня как человек, воспитавший в былые времена мой ум и нежно меня любивший. Когда я представил ему Трэдлса, он тем же тоном, но менее восторженно заявил, что был руководителем, учителем и другом Трэдлса. Наш уважаемый наставник значительно постарел, но внешность его от этого не выиграла. Лицо по-прежнему было злое, глазки такие же маленькие и еще более заплывшие. Сальные, редкие, с проседью волосы, – такие для меня памятные! – почти совсем исчезли, а вздувшиеся вены не очень красили голый череп.
После недолгой беседы с этими джентльменами я мог предположить, что на свете нет ничего более важного, чем забота о комфорте арестантов, чего бы этот комфорт ни стоил, и что на всем земном шаре за стенами тюрьмы делать решительно нечего. Затем мы начали осмотр. Был обеденный час, и прежде всего мы направились в огромную кухню, где с точностью часового механизма приготовляли обед, – для каждого заключенного особо, – который затем относили в камеры. Я шепотом сказал Трэдлсу, что меня удивляет разительный контраст между этой обильной трапезой и обедом (о бедняках я уже не говорю) солдат, матросов, крестьян да и всего честного трудового люда: из пятисот человек ни один не имел обеда, хоть сколько-нибудь напоминавшего этот. Но я узнал, что «система» требовала хорошей пищи, и, – короче говоря, чтобы раз навсегда покончить с этой системой, – я обнаружил, что в этом отношении, как и во всех