проявил, и то, я бы даже сказал, благоговение перед ней, с которым он отвергал малейшие подозрения в ее неверности.
– Я женился на этой леди, когда она была очень молода, – сказал доктор. – Я взял ее к себе, когда характер ее еще не совсем сложился. Для меня было большим счастьем принимать участие в его формировании. Я хорошо знал ее отца. Я хорошо знал ее. Из любви к ее прекрасной, добродетельной натуре я научил ее всему, что было в моих силах. Если я причинил ей зло, – боюсь, что это так, – воспользовавшись (сам о том не ведая) ее благодарностью и привязанностью, то я от всего сердца прошу у этой леди прощения!
Он прошелся по комнате и, возвратившись на то же место, оперся о спинку кресла рукой, которая дрожала от волнения так же, как и его голос.
– Я думал, что буду для нее прибежищем от всех опасностей и соблазнов жизни. Я убеждал себя, что, невзирая на разницу в годах, она будет жить со мной в спокойствии и довольстве. Но я думал также и о том, что наступит время, когда она останется свободной и все еще молодой и прекрасной, но с более зрелым умом… Да, джентльмены, клянусь честью, я об этом думал!
Казалось, его славное лицо просветлело, оно дышало благородством и преданностью. В каждом его слове была сила, и силу эту не могли сообщить словам никакие иные чувства!
– Моя жизнь с этой леди была очень счастлива. Вплоть до сегодняшнего вечера у меня были все основания благословлять тот день, когда я причинил ей такое великое зло.
Его голос, ослабевавший все более, по мере того как он это говорил, на миг оборвался, но затем он продолжал:
– Теперь я пробудился от своих мечтаний… Я всю свою жизнь был только бедным мечтателем, и о чем только я не мечтал!.. Я пробудился теперь и вижу, как это естественно, что она с чувством сожаления вспоминала о своем старом друге и сверстнике. Она думала и думает о нем с невинным сожалением, с чувством, в котором не было ничего запретного, она думала о том, что могло бы быть, если бы не было с ней меня. Увы, но это так! Многое, что я видел, но на чем не останавливался, представилось мне в этот мучительный час совсем в ином свете. Но, джентльмены, на дорогую мне леди не должна пасть даже тень подозрения!
На мгновенье его глаза засверкали и голос окреп, затем он помолчал и заговорил снова:
– Мне остается только со всей покорностью, на какую я способен, нести сознание несчастья, виновником которого являюсь я сам. Нет, не я должен ее обвинять, а она меня. Защитить ее от ложных толков, от тех жестоких подозрений, которым поддались даже мои друзья, – вот мой долг! Чем уединенней мы станем жить, тем легче мне это будет сделать. А когда пробьет час – да настанет он скорей, если будет на то господня милость! – и моя смерть принесет ей освобождение, я в последний раз взгляну на ее благородное лицо с беспредельной верой в нее и любовью и уйду без печали, и для нее начнутся дни, более радостные и счастливые…
Я не видел его лица, потому что слезы заволокли мне глаза, слезы, вызванные его искренностью и добротой, столь украшавшими этого прямодушного человека. Направляясь к двери, он добавил:
– Джентльмены, я открыл вам мое сердце. Уверен, вы отнесетесь к этому с уважением. Больше никогда мы не должны говорить о том, о чем говорили сегодня. Уикфилд, старый друг, дайте мне вашу руку, я хочу подняться наверх.
Мистер Уикфилд поспешил к нему. Молча и медленно они вышли оба из комнаты, а Урия проводил их взглядом.
– Ну вот, мистер Копперфилд! – повернувшись ко мне, смиренно сказал Урия. – Дело обернулось не совсем так, как можно было ждать, потому что старый ученый – какой это замечательный человек! – слеп, как крот… Но теперь этому семейству придется убраться с дороги…
Мне достаточно было услышать его голос, чтобы прийти в бешенство – в такое бешенство, в какое никогда в жизни я не приходил.
– Негодяй! – вскричал я. – На каком основании вы впутываете меня в ваши интриги? Подлый лгун! Как вы смеете обращаться ко мне, словно мы с вами вместе все это обсуждали?
Мы стояли друг перед другом, и по его физиономии, на которой отражалось скрытое торжество, я прочел то, о чем знал раньше. Я понял, что он подчеркивал свою уверенность во мне только с целью причинить мне боль и для этого расставил мне ловушку. Это было уж слишком! Его худая щека была так соблазнительно близка… Я размахнулся и ударил по ней раскрытой ладонью с такой силой, что почувствовал зуд в пальцах, будто я их обжег.
Он схватил меня за руку. И так, глядя друг на друга, мы застыли. Стояли мы долго, так долго, что бледные следы моих пальцев исчезли на багровой его щеке, а щека еще больше побагровела.
– Вы сошли с ума, Копперфилд? – наконец сказал он беззвучно.
– Между нами все кончено, негодяй! Я не хочу вас знать! – сказал я и вырвал руку.
– Не хотите? – сказал он и схватился рукой за пострадавшую щеку. – Едва ли это вам удастся. Так вот какова ваша благодарность!
– Я не раз давал вам понять, что вас презираю, – сказал я. – А сейчас я это показал ясней, чем раньше.
Чего мне бояться? Бояться, что вы причините еще больше зла всем окружающим? Да ведь уже и зла не осталось, которое вы бы им не причинили!
Он прекрасно понял мой намек, понял, какие соображения заставляли меня сдерживаться и не рвать с ним окончательно. Думается мне, я не ударил бы его и не сделал бы этого намека, если бы в тот вечер Агнес не дала мне обещания. Но это неважно.
Снова наступило долгое молчание. Он продолжал смотреть на меня, его глаза, казалось, все время меняли цвет, но каждый их оттенок был отвратителен.
– Копперфилд, – начал он, отнимая руку от щеки. – вы всегда шли против меня. Я знаю, вы всегда были против меня в доме мистера Уикфилда.
– Думайте, что вам угодно! – гневно воскликнул я. – Если это было не так, тем больше ваша вина!
– А вы мне всегда нравились, Копперфилд, – сказал он.
Я не удостоил его ответом и взялся за шляпу, собираясь идти спать, но он преградил мне путь к двери.
– Копперфилд, чтобы возникла ссора, нужны две стороны. Я не хочу быть одной из них.
– Убирайтесь к черту! – сказал я.
– Не говорите так. Вы об этом пожалеете. – сказал Урия. – Как вы можете давать мне такое преимущество над собой, проявляя столь дурной характер? Но я вам прощаю.
– Это вы-то мне прощаете? – повторил я с презрением.
– Да, я, и вы ничего не можете поделать. – заметил Урия. – Подумать только! Вы напали на меня, который всегда был вашим другом! Но поссориться могут двое, а я не хочу быть одним из них. Хотите вы этого или нет, а я буду вашим другом. Теперь вы знаете, что вас ожидает.
Необходимость вести этот разговор понизив голос (он говорил очень медленно, а я очень быстро), чтобы в такой неурочный час не потревожить обитателей дома, не способствовала улучшению моего расположения духа; все же я немного остыл. Заявив, что буду ждать от него то, чего ждал всегда и в чем до сих пор не ошибся, я распахнул дверь, чуть не защемив его, – словно он был огромный орех, который вложили в щель, чтобы расколоть, – и вышел. Но и он ночевал не в этом доме, а у своей матери, и не успел я пройти сотню ярдов, как он меня догнал.
– Знаете ли, Копперфилд, – зашипел он мне в ухо (я не повернул головы), – вы попали в скверное положение (я знал, что это так, и это еще больше меня раздражало). Вам это не делает чести, и не в вашей власти запретить мне, чтобы я вас простил. Я не хочу говорить об этом матери и никому не скажу. Я решил вас простить. Но удивительно, что вы подняли руку на человека, такого, как вы знаете, смиренного и ничтожного!
Я чувствовал себя почти таким же негодяем, каким считал его. Он знал меня лучше, чем я сам себя. Если бы он стал меня укорять или негодовать, мне было бы легче, и я оправдал бы себя в собственных своих глазах, но он заставил меня поджариваться на медленном огне, и эта пытка продолжалась полночи.
Утром, когда я встал и вышел из дому, церковный колокол уже звонил, а Урия прогуливался со своей