ведь это только девочка-жена!» Когда я буду несносна, скажи: «Я давно знал, что из нее выйдет только девочка-жена!» Когда ты заметишь, что я не такая, какой хотела бы стать, – а я, пожалуй, такой никогда не стану, – скажи себе: «А все же моя девочка-жена меня любит!» Потому что это правда – я тебя люблю.
Я не принял ее слов всерьез, пока не убедился, что она говорит вполне серьезно. И она так обрадовалась, когда я от всего сердца отозвался на ее просьбу, что лицо ее засияло, прежде чем глазки успели высохнуть. Да, она и в самом деле была моей девочкой-женой. Усевшись на полу около китайского домика, она позванивала по очереди во все колокольчики, чтобы наказать Джипа за плохое поведение, а Джип лежал на пороге домика, голова его высовывалась наружу; он обленился так, что даже раздразнить его было невозможно.
Просьба Доры произвела на меня сильное впечатление. Я гляжу назад, в прошлое, и из туманных его далей вызываю образ невинного существа, которое я страстно любил, и снова Дора обращает ко мне нежное лицо, а в моей памяти постоянно звучит ее просьба. Быть может, я не всегда выполнял ее, – я был молод и неопытен, – но никогда я не оставался глух к этой бесхитростной мольбе.
Вскоре после этого Дора сказала мне, что собирается стать чудесной хозяйкой. Она протерла костяные таблички своей записной книжки, очинила карандаш, купила огромную приходо-расходную книгу, старательно подшила все листы поваренной книги, вырванные Джипом, и сделала отчаянную попытку быть, как она выражалась, «хорошей». Но цифры по-прежнему упрямились – они никак не хотели подчиниться правилам сложения. Только-только ей удавалось с большим трудом подсчитать несколько цифр, как появлялся Джип и, прогуливаясь по странице, размазывал хвостом все написанное. Средний пальчик Доры весь пропитался чернилами, и, мне кажется, только этого она и добилась.
Иногда по вечерам, когда я сидел дома за работой, – теперь я много писал, и мое имя постепенно становилось известным, – я откладывал перо и следил, как моя девочка-жена старается быть «хорошей». Прежде всего она приносила огромную приходо-расходную книгу и с глубоким вздохом клала ее на стол. Потом она открывала ее на той странице, которую Джип накануне вечером сделал неудобочитаемой, и звала его, чтобы он убедился в своем проступке. Это служило поводом позабавиться Джипом, а иной раз, в виде наказания, намазать ему нос чернилами.
Затем она приказывала Джипу, чтобы тот немедленно улегся на столе, «как лев», – это было одним из его фокусов, хотя должен сказать, что сходство отнюдь не являлось потрясающим, – и если он склонен был к уступчивости, то повиновался. Тогда она брала перо, начинала писать и обнаруживала приставший к перу волосок. Она брала другое перо, начинала писать и обнаруживала, что оно делает кляксы. Затем она брала новое перо, начинала писать и шептала: «Ох, это перо скрипит, оно помешает Доди!» Тут она бросала работу как дело нестоящее и уносила приходо-расходную книгу, сделав предварительно вид, будто хочет обрушить ее на льва.
Если же она бывала особенно усидчива и серьезна, она принималась за свою записную книжку и корзиночку со счетами и другими бумажками, напоминавшими скорей всего папильотки, и пыталась добиться какого-нибудь толку. Она сверяла одну бумажку с другой, делала записи в книжке, стирала их, снова и снова подсчитывала по пальцам левой руки, начиная то с мизинца, то с большого пальца, и в конце концов приходила в такое расстройство и отчаяние и казалась такой несчастной, что мне становилось больно смотреть, как омрачалось ее ясное личико. – и все из-за меня! Я потихоньку подходил к ней и спрашивал:
– Что такое, Дора?
Дора беспомощно поднимала на меня глаза и отвечала:
– В них совсем нельзя разобраться. У меня голова разболелась. Я не могу с ними сладить.
Тогда я говорил:
– Попробуем вместе. Я тебе покажу, Дора.
И я приступал к практическим занятиям, а Дора минут пять слушала с глубоким вниманием, после чего ее одолевала страшная усталость и она развлекалась тем, что накручивала мои волосы себе на пальчик или пыталась узнать, будет ли мне к лицу отогнутый ворот сорочки. Когда я молча прекращал эти забавы и продолжал объяснять, она огорчалась, вид у нее был жалкий и испуганный, и с раскаянием я вспоминал о том, что она моя девочка-жена и какая она была веселая, когда я впервые встретился ей на пути. Я откладывал карандаш и просил ее взять гитару.
У меня было много работы и много забот, но те же соображения заставляли меня хранить все про себя. Теперь я не знаю, прав ли я был, но делал я это ради моей девочки-жены. Я исследую свое сердце и стараюсь проникнуть в его тайны, ничего не скрывая в этом повествовании. И я знаю, у меня было такое чувство, словно, к несчастью своему, я что-то утратил или мне чего-то не хватает, но это чувство не вызывало у меня горечи. Бродя в погожий день один по улицам и размышляя о тех летних днях, когда все вокруг было озарено моей юношеской влюбленностью, я чувствовал, что мне чего-то недостает для осуществления моих мечтаний, но я думал, что эти мечтания только смутные прекрасные тени прошлого, откуда им нет пути в настоящее. Иногда, но ненадолго, мне хотелось, чтобы моя жена была мне советчиком с характером сильным и решительным, поддерживала бы меня, направляла и обладала способностью заполнить пустоту, которая, казалось мне, возникала вокруг меня. Но я чувствовал, что это лишь мечты о неземном счастье, которые никогда не могут свершиться и никогда не свершатся.
Я был супругом очень юным. Я познал благотворное влияние только тех испытаний и горестей, о которых писал на этих страницах. Если мне приходилось ошибаться, а это бывало частенько, то лишь потому, что я был ослеплен своей любовью и мне не хватало благоразумия. Я пишу истинную правду. Теперь мне незачем что бы то ни было утаивать.
Итак, я взял на себя тяготы и заботы нашей жизни, и мне не с кем было их делить. Наше беспорядочное хозяйство осталось без изменений, но я к этому привык, и Дора, к моей радости, теперь почти никогда не огорчалась. Как и прежде, она была по-детски весела и беззаботна, горячо любила меня и по-прежнему забавлялась пустяками.
Когда прения в парламенте бывали утомительными, – я имею в виду их продолжительность, а не содержание, ибо в этом отношении они редко бывали иными, – и я возвращался домой поздно, Дора не ложилась спать до моего прихода и, заслышав мои шаги, всегда сбегала вниз мне навстречу. Когда же мои вечера были свободны от работы, подготовка к которой стоила мне в свое время таких трудов, и я писал за своим столом, она тихонько сидела рядом со мной, как бы ни было поздно, не произнося ни слова, так что я частенько подумывал, не заснула ли она. Но, подняв голову, я обычно видел, что ее голубые глаза смотрят на меня с тем пристальным вниманием, о котором я уже упоминал.
– Ох, как мальчик устал! – сказала как-то вечером Дора, когда я, закрывая бюро, встретил ее взгляд.
– Как девочка устала – вот это будет вернее! – отозвался я. – В следующий раз ты должна лечь спать, радость моя. Тебе нельзя сидеть так долго.
– Не отсылай меня спать! – взмолилась Дора, подходя ко мне. – Пожалуйста, не надо!
– Дора!
К моему изумлению, она расплакалась у меня на груди.
– Ты нездорова, несчастлива, дорогая моя?
– Нет. Совсем здорова и очень счастлива! – воскликнула Дора. – Но обещай, что ты позволишь мне смотреть, как ты пишешь.
– Есть на что смотреть до полуночи таким ясным глазкам!
– А они ясные, правда? – смеясь, подхватила Дора. – Я так рада, что они ясные.
– Маленькая кокетка!
Но это было не кокетство, а только невинная радость, вызванная моим восхищением. Я это хорошо знал, прежде чем она объяснила.
– Если ты находишь их красивыми, скажи, что я могу всегда смотреть, как ты пишешь! – заявила Дора. – Ты в самом деле думаешь, что они красивы?
– В самом деле. Очень красивы.
– Тогда позволь мне всегда смотреть, как ты пишешь.
– Боюсь, что от этого глазки не станут яснее, Дора.
– Нет, станут! Потому что тогда, мой умница, ты будешь помнить обо мне, хотя твоя голова полна всяких фантазий. Можно тебя о чем-то попросить? И тебе это не покажется глупым? Глупее прежнего? –