собралась опустить его в воду и вдруг услышала голос. Тихий голос, мужской. Он пел песню. Там, внутри зеркала, в лиловом свечении. Это был тот осколок, в который смотрелась Хендерсон на лужайке возле автомастерской. Я не знаю, что на меня нашло, но, поддавшись порыву, я положила осколок на землю, зеркальной стороной вверх. Прикоснулась к стеклу. Оно было теплым и твердым, но когда я надавила сильнее, оно как будто расступилось у меня под рукой. Стекло стало жидким, а потом превратилось в туман, в серебристый туман, и моя рука прошла сквозь него — в зазеркальный мир.
Я сразу почувствовала всю печаль этого мира, его грусть и боль. Песня сделалась громче. Мелодия, исполненная неизбывной тоски. Теперь я вспомнила эту песню. Я ее знала в детстве, потом забыла — и вспомнила только теперь. Моя рука погрузилась еще глубже в зеркало, и я почувствовала, как пальцы касаются теплой кожи, лица человека, который поет, его влажных губ, языка, выпевающего слова. На глаза навернулись слезы, непрошеные горькие слезы.
Я вынула руку из зеркала. Пальцы были влажными от слюны. Что я могла сделать? Чем можно было унять эту боль? Я подняла с земли этот последний осколок и опустила его в воду. Вернула ей то, что изначально ей и принадлежало. Песня затихла, превратившись в звенящую тишину.
Я склонилась над самой водой.
И там было мое отражение. Лицо под прозрачной водой. Глаза, глядящие на меня. Женщина, утонувшая в озере.
Я подумала: вот моя смерть. Моя смерть, которую мне показали там, в фотостудии. Видение — как мимолетный проблеск. Я тону в серебристой жидкости. Сначала плыву на поверхности, а потом начинаю падать, не погружаться, а именно падать. Сквозь это текучее серебро. Все глубже и глубже. Это было как зов крови: снять с себя все и войти в воду — и пусть она забирает меня. И я знала, что, если сейчас я откликнусь на этот зов, женщина на том берегу сделает то же самое: разденется догола и войдет в воду. И мы с ней встретимся там, под водой, и все мое горе, все, что я вынесла после смерти Анджелы, растворится в холодной серебряной глубине, и я смогу наконец отдохнуть. Теперь я вспомнила слова Кингсли, его мечту. О том, что будет, когда разбитое зеркало исцелится. Дверь из жидкого серебра, он назвал это так. Дверь из сверкающего текучего серебра, проход на ту сторону…
Да, искушение было велико. Я не могла оторвать взгляд от лица утонувшей женщины. Я протянула руку и провела пальцем по контурам ее лица. У меня было странное ощущение, как будто я опустила руку в ртуть. Отражение всколыхнулось и потерялось в серебристой ряби, но потом все же вернулось. И вот тогда я увидела, что сквозь мое собственное лицо явственно проступают черты моей дочери; как будто одно лицо заключало в себе другое.
И так и было. Да, так и было.
Анджела. Ее нежное, зыбкое личико.
Я опустила руку еще глубже в воду. Даже не потому, что мне так хотелось. Просто я знала, что по- другому нельзя. Лицо сомкнулось у меня на запястье. Что-то шевельнулось внутри. У меня внутри. Сердце, бьющееся в груди. На самом деле никаких эпохальных знамений не было. Лицо сомкнулось и сразу же отпустило меня. Вот и все. Мягкий отказ, ласковое неприятие.
Нет. Все закончится по-другому. Не здесь, не сейчас. И не так.
Всего лишь мгновение. Но сколько в нем было прощения, сколько чистоты. Вода поблескивала на солнце. Фиолетовая змея у меня на руке дергалась и извивалась, а потом вода смыла ее с моей кожи, и она уплыла сквозь дрожащие тени, ее прозрачное тело очень скоро потерялось из виду.
Я поднялась на ноги. Женщина на том берегу тоже встала, секунда в секунду со мной. Мы обе что-то отдали воде, но что-то и получили взамен. Любовь. Да, любовь. Мы развернулись и пошли прочь. Мы обе: и я, и она. Каждая — своей дорогой.
Старинные часы в тумане среди деревьев медленно отбивали время.
И лес дышал в такт ударам.
Всю последнюю неделю я работала над этой книгой, над этой историей. Вооружившись ножницами и клеем, ручкой и карандашом, ластиком и чернилами, выпивкой и порошком. Составляла рассказ из теней, взглядов и голосов, которые я до сих пор еще слышу. Иногда я их слышу — голоса моих добрых попутчиков, моих потерянных друзей. Теперь наши пути разошлись.
Эти слова. Некоторых не хватает, их уже не вернуть, но желание закончить историю все-таки есть, и я уступаю этому желанию: стараюсь записывать все, что помню, пусть даже шум проникает все глубже и глубже в страницы. Мне тоже становится хуже. Болезнь прогрессирует. Теперь я принимаю «Просвет» четыре-пять раз в день. Может быть, больше. Я не знаю, чем все это закончится. К чему все придет.
Читаю и перечитываю написанное.
В этой крохотной мрачной и тусклой комнате, которую я снимаю. В деревне, названия которой не знаю. Денег почти не осталось. Теперь все стало проще. Все свелось к пятну света солнца у меня на столе, к тигру с синими полосками, к этой тетрадке. Между страницами лежит засохший цветок, его нежные краски уже поблекли, но еще различимы. Вот все, что осталось. Моя рука, эта ручка, строчки, составленные из слов. И все, что перетекает из одного в другое.
Я часто думаю о той спящей девочке, о спящем призрачном существе, которому я почти подарила жизнь, почти подарила историю. Может быть, она все же проснулась. Может быть. Настоящая или ненастоящая — мне уже никогда не узнать. Может быть, Коул закончил работу за меня. Мне представлялось, как она ходит по темной квартире, как она играет с теми мальчиками, другими детьми зеркал. Ну что ж, пусть…
Уже очень скоро я отсюда уеду. Пока не знаю, как это будет. Может быть, кто-то меня подвезет. А может быть, я угоню машину. Там будет видно. Возможно, когда-нибудь я найду себе новый дом. Место, где я останусь надолго. Может быть, насовсем. Но это — потом. Не сейчас.
В наше время полного хаоса возможностей много.
Я оставлю эту тетрадку на тумбочке у кровати, между дорожной библией и телефонной книгой. Эти страницы, сотканные из дыма. История, что завершилась сама по себе. А мне остается надеяться, что когда-нибудь все же придумают что-то такое, что излечит ее и очистит — и ее, и весь окружающий мир.
А теперь слушай. Кем бы ты ни был — ты, кто читает сейчас эти строки. Кто-то, где-то, когда-то. Если ты можешь прочесть эту фразу, эту хрупкую фразу, значит, ты еще жив.
Только фотография. Все, что у меня осталось. Как она расцветает под моим пристальным взглядом. Воспламеняется и обжигает глаза. Или, наоборот, вся туманится, теряясь в шелесте тонкого аромата. Качается, как в колыбели, в ярко-красных и синих соцветиях; раскрывается алым и золотым, рассыпается искрами, тает, как дым. Цвета осыпаются, как лепестки. Ну и пусть. Пусть просыпается тихий шепот; пусть эти искры сбиваются в пену, в шипящую пену сверкающего разноцветия, пусть они соприкасаются, и ласкают друг друга, и обретают свой собственный голос, чтобы воплотиться в слова. Пусть слова возникают из света, который однажды коснулся цветущего сада, лица ребенка, химикатов на пленке. Пусть этот образ, отпечатанный на кусочке картона, изливается за все мыслимые пределы. Вовне. Образ, выплеснувшийся в пространство, обретает звучание и превращается в слово, и слово медленно тает в воздухе и вдруг оборачивается игрой, пламенем, раскрывшимся цветком, ароматом. Только фотография. Это слово, такое крошечное. Почти знакомое. Почти изреченное. Теперь уже громче. Или нет, тише. Я подожду. Теперь я подожду.