сердца. Мы постепенно отдалялись, расходились наши взгляды на жизнь, наши руки, протянутые друг другу, не могли соединиться.

Дочки своей я не видел с того момента, как расстался с ее матерью. Она мне поставила условие, что я должен с их дороги уйти. Тогда мне было все равно. А теперь пустота. Одиночество, как паутина, царит в квартире. Я даже не пытаюсь от него освободиться, все равно догонит на лестнице, будет тащиться со мной по улице. Наша внучка — единственный огонек в этих сумерках. Я покажу тебе ее, эту маленькую женщину. Но может ли она заполнить жизнь, растянувшуюся уже не на годы, а на целые эпохи?

Сколько же я всего видел, Ванда. Слишком много, чтобы мог спокойно спать. Ну и подумай, стоило ли выбирать себе такую компанию. Снова хотите взять меня в оборот с двух сторон. Мама… Моего отца ты не знала. Это был прекрасный человек. Заметная личность. Шуба с воротником из выдры, трость с ручкой из слоновой кости. Он был юрист, цвет и гордость варшавской адвокатуры. Богатый дом, культурные традиции. А мамаша кто? Дочка портного. Конечно, денег у них хватало, но всего другого, положения в обществе… Вот что действительно было важным. Окончила пансион, бывала в хороших домах у барышень, с которыми познакомилась во время учебы. Ну и встретила отца. Начался роман. Подумай, как она отважилась в то время. Беременность. Отец, как человек чести, попросил ее руки. Через семь месяцев появился на свет я. Окружающий мир на мое рождение откликнулся бурно. Знаешь, Ванда, я был, как курица, которой приказано снести слишком большое яйцо. Боюсь, что я много нагрешил за свою длинную жизнь и от меня потребуют отчет. А я, в отличие от тебя, не вел дневник. Полагался на память, которая меня теперь подводит. Что я могу сказать? Что не только водка и задницы были в моей жизни главным? Что я хотел людям что-то дать? У меня нет свидетелей, никто мне не поверит. Уже и ты не защитишь меня, не подтвердишь, что жене полковника 3., которого приговорили к расстрелу за участие в АК,[7] я спас жизнь. Помнишь, это была зима века. Мороз достигал тридцати градусов. Мы замерзали, а что говорить о людях, которые остались без угля. Она была слаба, кажется, с больными легкими. Жена врага. Такую к столу нельзя было подпустить. Ну и пришла просить угля. Тяжело тогда было, каждый черный кирпичик на вес золота. А я взял трубку и под личную ответственность приказал выдать ей норму. Нельзя сказать, чтобы мне потом это не припоминали. Кровавый Владек мимоходом заметил:

— Я слышал, Стефан, ты в гору идешь.

Смотрю на него и не понимаю, к чему ведет.

— В ангела-хранителя превратился, — осклабил он в усмешке свои кривые, желтые от никотина зубы. — Только не взлетай слишком высоко, оттуда иногда падают.

Вроде бы шутка, а я спать не мог. Вставал, шел в кухню, будто бы попить чего-нибудь, а на самом деле страх меня гнал. Но что ж, трусил, нужно это признать. Однако та 3., если еще жива, замолвила бы за меня словечко. Помнишь? Пришла потом поблагодарить. В пальто с вылезшим воротником. Вы обе залились слезами в коридоре. И ты посмотрела на меня своими глазами-звездами и сказала: благодарим тебя от всех женщин.

А были и другие, сама лучше меня знаешь, как я к каждому относился. Даже когда извозчик в фуфайке входил в кабинет, я вставал из-за стола, приветствовал его, как министра. Помнишь Карвацкого? Вагоном раздавило ему ногу. Не хотели признавать, что это травма на работе. Пришел пьяный на костылях.

— Если пан будет трезвым, то воевода примет, — говоришь.

А когда я дверь кабинета открыл, он сразу перестал скандалить, костыли стиснул. И ушел не с пустыми руками.

Другие мою фамилию произносили с уважением. Ты это хорошо знаешь. Ты многое могла бы обо мне рассказать. Зачем мы из города С. уехали? Может быть, там легче мне было бы реабилитироваться в собственных глазах, наплевать на злые языки. Видишь, какова жизнь, свиньей нужно родиться, тогда грязь становится естественной. Я был всегда один. Поэтому издалека заметный. И попробуй теперь идти против ветра. Конец песни. Даже если не перевернет, сильно навредит. Зигмунд это знал, старался меня предупредить.

— Большинство всегда право, помни. Даже если ты считаешь по-другому.

— Ты хотел сказать, подавляющее меньшинство.

— Нет, я не то хотел сказать. Власть, избранную или навязанную, если она сильная, нужно признать. Нет ничего худшего, чем слабость. Начнешь говорить „они“ вместо „мы“, пропадешь. Будешь не прав.

— А если „мы“ не правы?

— Нужно убедить, что правы.

В этом был весь Зигмунд. Если бы я навестил его в тюрьме, он сказал бы мне что-нибудь в этом роде. Но я не навестил. Спешил в ГДР, так спешил, что мне не хватило времени постучать в его камеру. Говно. Все говно. Вся жизнь. Я отвернулся от человека, который действительно был мне близок. Будь он жив, уверен, он сказал бы мне: мы ошиблись. В этом было его величие.

Он поднял трубку, набрал номер. Долго никто не подходил. Наконец раздался голос с легкой хрипотцой.

— Катажина?

— Да.

— Это Стефан.

Молчание. Потом она произнесла:

— Ну, что ж. — И снова, помолчав: — Сейчас два часа ночи.

— Завтра, а точнее, сегодня здесь будет Ванда.

— Да? Сколько она здесь пробудет?

— Очень долго. Послушай, Катажина, я… в течение всех этих лет… хотел тебе объяснить, ты думала… а это не так просто. Зигмунд все и без того знал. Он для меня… его любил.

— Не буду этого слушать. Привет Ванде. Пока.

— Подожди. Она умерла.

— Напился?

— Ее привозит наш сын. Тот, младший.

Почувствовал, как пот заливает ему лоб. Не допустить, чтобы она положила трубку, — это главное. Заставить ее разговаривать нормально, чтобы перестала цедить слова тоном старой девы. Наверняка не вышла замуж. Боролась на стороне „Солидарности“, а во время военного положения переносила спрятанные на груди информационные бюллетени. Была революционеркой, такой и осталась. Он хорошо ее знал. Даже шок после ареста отца не смог отрезвить Катажину. Наткнувшись на ее фамилию в журнале „Солидарность“, подумал: ну да, ясное дело.

— Позвоню тебе утром, — отрезала Катажина. И прежде чем он успел среагировать, положила трубку.

— А кто сидел за столом и заставлял людей заниматься самокритикой! — выкрикнул он со злостью. — Я? Или ты? А чья подружка после очередного такого спектакля бросилась в Вислу? Ты уговорила ее, чтобы она донесла на своего парня. Дескать, для его же блага. А потом слезы проливала. Наверное, до сих пор носишь ей на могилу цветы. Ты, чертова гипократка! Коммунистическая святоша!

Он открыл бар и, вынув оттуда коньяк, потряс бутылку — что-то на дне было.

Что я тебе еще могу сказать, Ванда, в чем признаться. Изменял тебе, может, ты об этом даже знала, еще там, в городе С. Тогда было в моде, кроме жены, иметь еще и любовницу. Возвращался измученный, с глазами, как у волка, а ты всегда принимала меня с улыбкой. Но разве можно назвать изменой то, к чему не лежит сердце. Даже когда забавлялся с кем-нибудь в постели, хотелось все бросить и удрать. Если бы ты ревновала меня, встречала со злостью, с выговорами и руганью, может, я тогда иначе относился бы к связям на стороне, а так, больше чтобы похвастаться перед друзьями.

Как-то Владек спрашивает меня:

— Хотел бы ты попробовать несколько смаков сразу или предпочитаешь один и тот же?

— Ничто человеческое мне не чуждо, — отвечаю.

Ну и мы пошли. Дом на окраине, ты бы за него не дала и пяти грошей: серые стены, маленькие окна. Зато интерьер, как во дворце. Ковры, диваны, хрустальные люстры. И такие задницы. В одних лишь чулках на тонком пояске. Владек мне в ухо шепчет, что это девушки из любительского ансамбля песни и пляски

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату