Для Ивана все было кончено. К своей рыбе на льду он больше не пошел. Лицо у него перекосилось, он все скалил зубы, еле добрался до дому. Увидев жену, он двинулся за ней из комнаты в комнату, загнал в угол, прижал к стене. Глаза у него помутнели, он глядел мимо помертвевшей от страха жены и все повторял:
— Наследник-то! Наследник! А? А, мать твою, наследник-то, я говорю, а?..
Калена теперь не узнать было. Он избегал людей, слонялся по берегу моря один, ночами долго не спал, лежа с открытыми глазами.
Вот и Иван Курносый пропал, не было его нигде. И Кудайменде, Танирберген стали осторожны — вся сила была теперь у Темирке. Все рыбаки из артели Ивана остались без работы, Темирке сетей им не давал. Особенно груб он был с Каленом, Раем, Мунке и Досом — с ними он и говорить не хотел.
Каждый день к дому Темирке приходили казахи — наниматься на рыбный промысел. Зима была плохая, джут, бедные аулы оставляли свои вековечные места, люди толпами тянулись к морю. А рыбаки на круче сильно бедствовали. Скотины у них не было, сетей тоже не было.
Не зная, чем заняться, Кален весной, когда еще лежал по степи талый снег, примкнул к подводчикам, поехал в город Челкар. Оттуда он вернулся в самую распутицу пешком, обросший, весь в грязи. В городе он насобирал по знакомым ниток для вязки сетей, поровну раздал рыбакам.
Но он знал, что это не выход из положения. Отдохнув немного, он взял с собой Рая и отправился с ним в аулы на полуострове Куг-Арал. Долго они там не задерживались, Рай — у деда Есбола, Кален — у приятеля взяли по верблюду и вернулись в аул. Соседи нанесли им годные для обмена в продажи вещи, и они вместе с астыкчи из соседнего аула стали собираться в Конрат. Ехать одни они не хотели — на караванной дороге пошаливали.
Акбала боялась за Рая, отговаривала от поездки, но Рай уперся, не хотелось ему сидеть дома. Подождав дня два караванщиков, они в один прекрасный день после обеда отправились в путь. Провожать их пошли Акбала и Бобек. Чтобы не стеснять молодых, Кален шибко погнал своего верблюда, пустился вдогонку за ушедшим вперед караваном. В толстом черном тумаке, в толстой шубе, на высоко навьюченном верблюде Кален был грозен. Акбала все поглядывала на него и понемногу успокаивалась. Но, когда Кален скрылся за перевалом, она опять стала бояться за Рая.
Ей хотелось быть веселой, чтобы любимый ее деверь, молодой джигит-караванщик, тронулся в опасный путь с легким сердцем. Но она никак не могла справиться со своим лицом и губами, шла возле верблюда бледная, молчаливая, понуро опустив голову.
— Ну, женеше, оставайтесь! — истомившись, попросил Рай.
Акбала вдруг закрыла лицо платком, зарыдала, как по покойнику, будто в последний путь провожала. Заплакала и Бобек, и грустное получилось расставание. Боясь тоже расстроиться, Рай поскорее погнал верблюда, а женщины остались и долго глядели ему вслед.
Проводив Рая, Акбала стала совсем одинока. Дома было нехорошо, неуютно, постель не убрана, все разбросано… Завернутый кое-как ребенок молча лежал возле печки. Недоношенный, он никогда не кричал, не просил грудь, все спал и спал. Надо было будить его, чтобы покормить. Акбале иногда казалось, что он умер, у нее замирало, обрывалось сердце, она кидалась к сыну, хватала на руки, заглядывала в лицо и долго потом не могла положить его на место.
С тех пор как забрали Еламана, жизнь Акбалы стала скучной. Из дому она почти не выходила, днем и ночью всегда одна. Ходила иногда к Раю, а часто ходить было неловко, и целыми днями, обняв колени, сидела она в пустом доме. Хоть бы ребенок скулил, все было бы лучше, а то тишина и запустение.
Проводив Рая, Акбала пришла домой, присела у порога и стала кусать губы. Отчаяние, злоба охватили ее, она ненавидела все, что было вокруг, задыхаясь, швыряла ногами посуду, тряпки.
— Проклятые, проклятые! Ну что мне делать? Что делать? Вдруг она оживилась, в глазах зажглось удовольствие — она увидела большой рыбный нож. Задыхаясь, всхлипывая, схватила нож, чувствуя уже в груди, под ложечкой, смертную тугую истому, холод пошел у нее по животу. «Только под грудь!»— жалобно думала она, расстегиваясь, и вдруг схватила сына и вытерла слезы.
— Кормилец мой! Эх, зрачок мой ненаглядный!., Не надоело тебе еще спать! Проснись-ка… Открой свои глазки.
Она щекотала его за нос. Потом поднесла ему грудь, тыкала сосок в губы. Но ребенок не просыпался. «О господи, чем я тебя прогневила? За что ты меня караешь?»— подумала Акбала, и ей опять стало скучно, неуютно и безразлично.
После того как забрали Еламана, она часто плакала. Она боялась спать одна в доме и иногда всю ночь не смыкала глаз. Было время, когда, не выдержав, она хотела уже ехать к отцу. Но старик Суйеу и слышать не хотел: «Брось, дочка, и не думай! Пока я жив, Еламанову дому не быть пусту!» И опять она жила одна, всего боялась, плакала…
К вечеру с запада пришла черная буря. Ветер дул прямо в дверь землянки. Дверь на скрипучих петлях вздрагивала, постукивала, по комнате гулял сквозняк. Лампа потухла, Акбала села на постели, сердце ее заколотилось. Труба без заслонки завывала на разные голоса. Акбала иногда эабывала, что это труба, и ей казалось, что за домом, царапая стену, воют волки. Весь дом, казалось, был наполнен мохнатыми таинственными существами, они шевелились, переходили с места на место, ухали, скрипели, крякали.
Акбала так забоялась, что только сильней прижималась к печке, подбирала ноги, забивалась под одеяло. Вдруг дверь вроде бы приотворилась, в комнату кто-то вошел нагибаясь. Акбала завизжала.
— Тише, тише! Не бойся, это я… — прошептал кто-то, шевелясь в темноте. Потом вошедший чиркнул спичку, осветил комнату и шагнул к Акбале.
— О, танирим!.. Танирберген! — всхлипывая, жалобно сказала Акбала.
Красивый черноусый мурза в лисьей шапке, держа в вытянутой руке зажженную спичку, улыбаясь, подходил к Акбале. Акбала прижала руки к груди, жалко, подстреленно сидела возле печки, смотрела на него широко открытыми мокрыми глазами. Спичка погасла, в темноте мурза кинулся на Акбалу, грубо схватил ее, повалил, стал сильно целовать, царапая усами. Акбала не сопротивлялась. Она лежала безвольная, равнодушная, потом вспомнила всю свою холодную, темную жизнь зимой и заплакала, затряслась. Мурза жадно шарил в темноте по ее телу, шумно дышал, и Акбала тоже вдруг почувствовала, что она хочет его, что он один ей дорог и нужен, и она так притянула его за шею, так прижалась, застонала, так приникла лицом к его голой груди, наслаждаясь мужским запахом, что только под утро успокоилась.
Теперь уже Акбала стала пугать Танирбергена. Рассветало, он старался оторваться от нее, освободиться, а она не пускала, цеплялась, целовала исступленно. Наконец ему удалось освободиться, он быстро оделся, уже выходя, схватил шапку и пояс. Он вышел, пригибаясь, воровато огляделся и зашагал к холму, за которым пасся его стреноженный конь.
Увидев хозяина, щипавший траву одинокий скакун нетерпеливо зашевелил ушами и заржал. Танирберген сел на коня. Страх его уже прошел, и ему захотелось петь. Он понюхал руки, погладил усы — и усы и руки пахли Акбалой. Он ударил коня и поскакал в свой аул в Ак-бауре и, только довольно далеко отъехав, оглянулся весело назад.
Акбала проснулась поздно. Лениво потянулась. Тело было слабое, усталое, закрыла глаза. Сразу заходили в голове мягкие, теплые тени, тускло как-то ей стало, шевелиться не хотелось. Но она все-таки протянула руку к сыну и вдруг подскочила — сына рядом не было, он сиротливо лежал один в углу. Акбале стало стыдно до слез, раскаянье нашло на нее. Тут-то и ввалился старик Суйеу.
Последнее время он частенько наведывался к дочери, всегда привозил чего-нибудь. Теперь он привез опаленную тушу овцы, со стуком бросил ее у двери. Потом снял сапоги, отложил в сторону шубу и тумак. Зоркий старик сразу увидал, что Акбала не в духе, раздраженно нахмурился, но смолчал. По своему обыкновению, он сел на почетное место, прямо вытянул свое сухое тело, уставился в одну точку и замер. И чаю почти не пил. Как только Акбала убрала дастархан, Суйеу встал.
— Погоди, я сейчас мясо опущу в котел, — робко попросила Акбала, но старик только рукой махнул. Уже выходя, нагибаясь, он вдруг обернулся.
— Мать здорова. Привет передавала, — и, не сказав больше ни слова, чужой, далекий, вышел из дому.