— Верно, верно, дорогой. Твоя правда. Последние годы я и к соседям не хожу. Э, да что там говорить! Старый дуб покидает жизнь: обломались ветки, опали листья. Сил нет, глаза не видят… Болезнь теперь моя постоянная гостья.
— Э-э… Да и я теперь, как дряхлый верблюд, лежащий на золе. Ох-хо-хо! Немочи, немочи…
— Ну ты-то еще крепок, не то что я. Ты ведь молодой еще, совсем джигит… — Есбол залился дребезжащим смешком. — Да-а, на аргамака верхом, камчу в руки, хе-хе.
Потом старики замолчали. Каждый думал о своем, глядя на огонь. Скоро поспел чай, старики принялись хлебать, отдуваться.
Несколько раз Есбол украдкой взглядывал на Суйеу, прикидывая про себя, какое у того настроение.
Приехал он по важному делу. Отчаявшаяся Акбала послала к старцу Есболу своего человека с просьбой повлиять на отца… Во-первых, Есбол был родной дядя Еламана, а Еламана Суйеу любил. Потом, Есбол был самым почтенным старцем в степи, единственным человеком, с мнением которого Суйеу считался. Вот за него-то Акбала и ухватилась, как за последнюю свою надежду. Отказать ей старец Есбол не мог и вот теперь приехал к Суйеу…
Заметив, что Суйеу весел, Есбол подумал: «Дай-то бог! Кажется, попал я в хорошую минуту, и мне повезет!»
Попили чаю, отвалились, утерли лица рукавом. Старуха убрала дастархан и вышла. Оставшись наедине с Суйеу, Есбол повел свою речь издалека. Сказал, что роды распадаются в последнее время, что настали худые времена, что даже кровная родня ссорится между собой. Потом как бы невзначай упомянул имя Акбалы, покосился на Суйеу. Услышав имя дочери, Суйеу побледнел и заморгал.
— Не упоминай ее имя в этом доме! — сказал он. — Слышать о ней не хочу!
— А, дорогой, да ты сперва выслушай…
— Не буду! Молчи о ней!
— Брось, Суйеу… Ты не прав. Ради дочери мог бы съездить и к врагу, раз приглашают.
Суйеу злобно нахмурился. Ничего не слушая больше, он холодно отвернулся. Потом подумал и отодвинулся совсем от Есбола. Есбол сидел, опустив плечи, и качал головой.
— Эх, Суйеу, Суйеу… Хоть и постарел ты, а жесток по-прежнему. Н-да… Человек изнашивается, а собачьему характеру его износу не бывает. Вредный ты старикашка, дорогой мой Суйеу. И знал же я тебя, да вот Акбалу жалко очень, не выдержал, притащился больной… В такую даль! А? Ну ладно, что делать, что делать… Молчу.
Масло в светильнике кончалось. Пламя вздрагивало, тускнело, умирало. Только возле светильника был круг зыбкого неровного света, а по углам собрались тени. В доме стало сумрачно. Снег сухой крупкой сек в единственное окошко за спиной гостя. Было слышно, как во дворе посвистывает, шарит по стенам и по крыше ветер. И в доме от этого казалось еще тише.
Суйеу наложил на большой палец терпкого бурого насыбая и, поднося палец попеременно к ноздрям, стал остервенело нюхать. Потом чихнул несколько раз, мокрые глаза его еще больше покраснели.
Старуха подала дымящееся мясо. Есть мясо принялись молча. К разговору об Акбале больше не возвращались. Старуху тяготило молчание, и она кашлянула.
— Что слышно о твоих племянниках? — спросила она.
— Слава аллаху, письма пока приходят…
— Правда ли, что они в Турции?
— В Турции, в Турции…
— Храни их господь! Знаешь, не оставляй надежды в том, кто жив, говорят. Еще вернутся в один прекрасный день, вот увидишь.
— Да-а… Пока живы, надежды нельзя терять. Хоть сорок лет воюй, а погибает всегда тот, кому судьба. От судьбы, как говорится, не уйдешь…
— Ничего, слава богу, есть хоть кому у него за сыном приглядеть. Не знаю, хорошо ли, а мы его тут растим, лелеем…
Заговорив о племянниках, Есбол расчувствовался. Но когда старуха напомнила ему о сыне Еламана, старик не удержался, всхлипнул.
Суйеу неодобрительно поглядел на старуху.
— Иди, иди! Хватит трепаться! — грубо сказал он. — Лучше сорпу принеси.
Старуха торопливо подала сорпу в чашках. После этого прекратились и слезы и разговоры. В комнате опять повисла тишина.
Наевшись, Есбол, хоть и было поздно, собрался домой. Уже одевшись и выходя, он остановился и повернулся к Суйеу.
— Ты знаешь, — сказал он, — что у Танирбергена кончилось терпение? Он готов взорваться.
— Пусть! Пусть! — визгливо ответил Суйеу. — Пускай лопнет, вдрызг разорвется!
— Он прогонит Акбалу…
Суйеу ничего не сказал, повернулся и пошел в угол, на свое место. Сев, он фыркнул и стал смотреть в стену.
Есбол покачал головой и нагнулся выходить «Что за человек! — горестно размышлял он. — У этого дьявола, видать, и души совсем нет!»
— Мурза, подъезжаем! Вон уж наш Ак-баур завиднелся! Пара саврасых, запряженная в легкие сани, тут же завела уши назад, любопытствуя, чему это так обрадовался возница. Саврасые были сильные кони, и в дальнюю зимнюю дорогу Танирберген выезжал только на них. Широкая дорога между прибрежьем и городом Челкар, по которой всю зиму тащились вереницы караванов, была теперь занесена бесконечными февральскими метелями. По мере того как, миновав Аяк-Кум, путники подъезжали к прибрежью, дорога становилась все тяжелей. Кони то и дело теряли путь и по брюхо утопали в сугробах. Трехдневный путь утомил и путников и коней.
Далеко впереди послышался собачий лай. Аулом еще и не пахло, но лай собак чуть внятно звенел в вечерней тьме, и кони встрепенулись, поставили уши торчком и понеслись. Широкие крупы их, высеребренные инеем, дымились.
Косоглазый гонец, сидя высоко на козлах, с восхищением вглядывался в острые, как листья камыша, уши саврасых, переводил глаз на подрагивающие, взметывающиеся гривы, на курчавые, крутые крупы и думал про себя: «Ну и кони! Ну и умницы! Лучше человека чуют родной аул! Ишь как помчались, голубчики!»
Сильные кони все скорей работали ногами, храпели, мотали мордами, выдувая на стороны облака пара. Полозья поскрипывали, попискивали, под копытами вжикало, а кони летели… Теперь им надо только взобраться, выскочить вон на тот холм впереди, а за ним уж и рукой подать до аула.
Бабы-служанки, весь день ходившие за скотом, теперь небось освободились, сидят все дома и уж хлопочут, наверное, возле печек, разжигают огонь, ставят котлы. И косоглазый с наслаждением думал, как по приезде загонит он саврасых в сарай, укроет их теплыми попонами, кинет им сенца. А потом и он свободен. Потом… Э, да что там говорить! И косоглазый джигит совсем развеселился, представив себе, как будет он блаженствовать в теплом доме, рядом с мурзой, и с наслаждением дышать запахом булькающего в котле мяса, забыв о муках трехдневной дороги.
Ему стало так хорошо, что захотелось петь. Он и запел бы, да неловко ему было перед угрюмыми спутниками. Особенно смущал его Танирберген.
Всегда сдержанный, холодный со всеми— с посторонними, с женами, со своими джигитами, кучерами и слугами, — в дороге мурза обычно оттаивал, становился весел и добр. В пути забывал он обо всех своих делах, смеялся и дурачился, как мальчишка.
Но на этот раз косоглазому казалось иногда, что везет он мертвые тела. Спутники молчали от самого города. За весь день даже не кашлянул никто! Кучер повернулся назад поглядеть, не выронил ли он их невзначай. Нет, вон они, сидят в какой-то хмурой дреме. Только пар выбивается из-за воротников волчьих тулупов.
Иногда полозья легких саней цеплялись за кочки, за жесткие кустики под снегом. Сани тогда подскакивали, седоки, закутанные в тулупы, толкались плечами, соединялись на миг и опять отваливались
