не сумевшим найти место для стоянки автомобиля рядом с берлинским рестораном, остановились прямо на мостовой. Было десять часов вечера. Из подворотни вышел какой-то старик и стал записывать номер машины. «Что вы делаете, черт возьми?» — осведомился я. «Я должен сообщить о нарушении», — ответил он. Тогда я обратился к нему на берлинском диалекте и сказал: «Отвали, старый пердун, или позвони в полицию!» Стоило посмотреть, как он изменился в лице.
Первые две или три ночи я спал на диване в квартире у кузена Беннета и его жены Эльзы. Поскольку Беннет был «кандидатом в члены СС», это было довольно безопасное место, но Беннет сильно рисковал, укрывая своего еврейского родственника, поэтому вскоре я ушел. На улице я встречался с другими ребятами, находившимися в таком же положении, и мы обменивались информацией о том, где можно переночевать. Помню, однажды я отправился в Зелендорф и ночевал в большом погребе на вилле, принадлежавшей члену нацистской партии, где было полно таких же бедолаг. Жаль, что я не помню его имени, поскольку этот человек укрывал в своем погребе полтора десятка евреев. Естественно, дом члена нацистской партии не подвергался обыскам.
Не могло быть и речи о визите к богатому дядюшке Эдуарду; он побоялся бы принять меня, хотя почему-то считал себя неуязвимым. Он забыл о своем еврейском происхождении и якшался с нацистами, полагая, что они всегда защитят его.
Спустя долгое время после нашего отъезда из Германии я узнал от матери, что бедный дядюшка Эдуард окончил свои дни в концлагере. Во время войны, когда в Берлине выдалась особенно суровая зима, кто-то сказал ему, что он должен взять лопату и убрать снег с парадного крыльца своей виллы. Дядя возразил, что он никогда не будет работать лопатой, но наймет человека, который сделает это. О его словах доложили смотрителю еврейского квартала, после чего беднягу отправили в концлагерь, где он пропал навеки.
Мы совершали обходы, и я поддерживал связь с мамой, а через две недели ситуация немного разрядилась. На практике это означало, что нацисты взяли всех евреев, которых они смогли арестовать. Причины ареста не имели ничего общего с политикой; на евреев просто устраивали облавы и отправляли их в Ора-ниенбург, концентрационный лагерь в окрестностях Берлина.
Моя мать снова начала действовать с энергией, которой никто от нее не ожидал. По каким-то таинственным каналам она узнала, что в штаб-квартире гестапо на Александерплатц есть некий почтовый ящик, куда можно опустить письмо с надеждой освободить родственника или получить разрешение на выезд из страны. Она написала письмо, мы отправились на Александер-платц и опустили его в нужный ящик. Спустя короткое время мы получили предписание явиться в штаб-квартиру гестапо.
Мы поднялись на пятый этаж. Везде стояла вооруженная охрана. Мы предъявили наши документы охраннику на этаже, и он приказал нам ждать у двери определенного кабинета. Вскоре оттуда прозвучало мое имя: «Хельмут Нойштадтер, еврей». Я вошел, а мама осталась ждать за дверью. В кабинете сидел гестаповец, но он был в штатском, а не в мундире.
Мне приказали встать перед столом. В углу находился другой стол с секретаршей за пишущей машинкой.
Как только дверь закрылась, гестаповец принялся во всю глотку орать на меня, называя меня еврейской свиньей и другими оскорбительными кличками, которые были в моде в то время. Затем он прервал свою тираду и дал секретарше какое-то поручение.
Когда она вышла, его тон совершенно изменился. Он заговорил тихо и очень быстро. Он вручил мне бумаги, необходимые для освобождения моего отца, и подробно рассказал, где и как я должен получить паспорт. Мне лишь две недели назад исполнилось восемнадцать лет, после чего в Германии можно было получить официальное удостоверение личности. Он подчеркнул, как важно для меня побыстрее получить паспорт и сразу же после этого уехать из страны.
Минуту спустя в комнату вернулась секретарша, и гестаповский офицер возобновил поток ругательств. «Убирайся отсюда, еврейский ублюдок! — пожелал он мне на прощание. — Вон отсюда, свинья! ВОН ОТСЮДА!» Я ушел так быстро, как только мог, но дело было сделано. Мы с мамой пошли в указанное место, и гам мне действительно выдали паспорт, действительный в течение одного года. На каждой странице стоял ярко-лиловый штемпель «J» («еврей»), но документ позволял мне покинуть Германию. Еще раз в жизни мне повезло: я наткнулся на двух порядочных немцев.
Когда я получил паспорт, мама купила мне железнодорожный билет до Триеста и билет второго класса на пароход «Граф Рос-со» до порта Тяньцзинь в Китае. Для этого она воспользовалась деньгами от продажи «Фиата», спрятанными в стопке белья. Мой отъезд был назначен на 5 декабря — меньше чем через месяц после «Хрустальной ночи». Нацисты охотились за иностранной валютой, и меры таможенного контроля были очень строгими. Мне разрешалось вывезти не больше пяти долларов в пересчете на американские деньги, но я мог взять с собой любую одежду и вещи по своему усмотрению. Хотя евреев понуждали к выезду из страны, им приходилось еще и приплачивать за это. Каждый еврей, покидавший Германию, должен был заплатить выездной налог. Упаковав сумки и чемоданы, я составил полный список их содержимого: каждый костюм, каждая рубашка, каждая пара носков. Я взял с собой столько, сколько мог. У меня была пара фотокамер, включая «Роллейкорд» и «Кодак», и я надеялся с их помощью зарабатывать себе на хлеб с маслом в следующие несколько лет.
Чиновники составили список и опечатали мой багаж. Потом они произвели оценку моих вещей по установленной процедуре. Эту сумму полагалось уплатить полностью нацистскому правительству, и здесь снова помогли деньги, вырученные от продажи «Фиата».
Третьего декабря, за два дня до моего отъезда, домой вернулся мой отец — или, по крайней мере, тот человек, который был моим отцом. Я был потрясен, когда увидел его. Он сильно исхудал и как будто стал меньше ростом. Ему не нанесли никаких телесных повреждений, но причинили непоправимый вред во всех остальных смыслах.
Если днем и ночью ходить раздетым при температуре ниже нуля, на теле не остается следов физических травм. Отец так и не рассказал мне, что с ним произошло. Сразу же после его возвращения мама забронировала два места на корабле, отплывавшем в Южную Америку. Не могло быть и речи о том, что они смогут уехать со мной в Китай. У них не оставалось времени на распродажу оставшегося домашнего имущества, да и в любом случае мой отец едва мог путешествовать в таком состоянии.
Я дорожил этими последними днями, которые мы провели вместе, но мне было больно смотреть на отца. Утром 5 декабря 1938 года я приготовился к отъезду. Все мои пожитки были сложены у входной двери. Мы с отцом немного поговорили перед тем, как я вышел из дома. Он выглядел глубоким стариком.
Отец сказал, что очень беспокоится за меня. Когда он обращался ко мне, то всегда называл меня «мой дорогой мальчик». Он очень любил меня, но не питал иллюзий по поводу того, что его сын Хельмут будет серьезным человеком. Таких, как я, в Германии раньше называли «Windhund» — борзой собачонкой. Отец прекрасно знал, что мне хочется только заниматься любовью с девушками, фотографировать и весело проводить время. Мне только что исполнилось восемнадцать, и такое поведение было естественным для человека моего возраста.
После прощания с домом родители отвезли меня на вокзал «Зоо» и проследили за тем, чтобы мой багаж погрузили в вагон. В поезде было полно евреев, уезжавших в Триест по той же причине, что и я. Устроившись в своем купе, я махал им что было сил, когда поезд тронулся от перрона.
Больше я никогда не видел своего отца.
Берлин восхищал меня с того времени, как я себя помню. В детстве я очень любил этот город. Когда я отправился в эмиграцию и начал свою одиссею по Дальнему Востоку, меня мучила ностальгия по Берлину. Мне было наплевать на Германию и ее судьбу, но я сильно тосковал по дому в первые месяцы своей жизни