потом забрасывал подальше ради еще более новых. Мне ни в чем не было отказа.
Я был совершенно невыносимым, но очаровательным малышом. Если мне хотелось что-то получить, я приставал к родителям до тех пор, пока они не покупали мне это. Помню, как я закатил целый скандал, чтобы мне купили дорогой игрушечный дилижанс. Через три дня после того, как я получил его, он утратил для меня всякий интерес.
Еще я помню сложную модель поезда, которая стояла и пылилась. Желания любых других людей были менее важными, чем мои собственные. Было почти невозможно заставить меня делать что-то, чего я не хотел делать.
У меня было несколько армий игрушечных солдатиков, которые в течение некоторого времени удерживали мое внимание. Я придумывал сложные сцены сражений, в чем мне помогала бабушка со стороны отца — настоящая солдатка, которая все знала об устройстве армии. Она жила недалеко от нас и дожила до очень преклонных лет.
Когда за обеденным столом не ели, его покрывали восточным гобеленом. Я помню, как помогал бабушке скатывать этот гобелен и убирать его со стола, чтобы мы могли поиграть в солдатиков. Мы разглядывали альбомы с рисунками частей и подразделений германской армии, чтобы устроить настоящее поле битвы. Бабушка помогала мне расставлять оловянных солдатиков в правильный боевой порядок. Беда была в том, что после целого дня игры в солдатиков я не хотел смотреть на них еще несколько недель. Я смотрел в окно, как падает снег, потом начинал топать ногами и кричать: «Что мне теперь делать? Во что теперь играть?»
Боюсь, что эта неспособность сосредоточивать внимание на чем-то одном осталась у меня на всю жизнь. Мне очень быстро надоедали однообразные занятия; думаю, отчасти поэтому я никогда не хотел снимать кино. Съемки кинофильма — это проект, которому нужно уделять массу времени (несколько месяцев, иногда целые годы), а я никогда не отличался подобной усидчивостью. Поэтому я люблю фотографию и всегда говорю, что если работа занимает больше трех дней, она не стоит потраченных усилий. Три дня — это предел для моей сосредоточенности.
У меня были не только игрушки, но и горы книг. Я любил повести Эриха Кестнера, такие, как «Кнопочка и Антон» или «Эмиль и сыщики». Дядя Мориц, который жил в Лейпциге, руководил издательством. Меня осыпали детскими книгами, опубликованными в этом издательстве, в красных кожаных обложках и с роскошными иллюстрациями. Дядя Мориц присылал нам самые разные книги, включая всевозможные сказки. Там были басни Эзопа и сочинения всемирно известного немецкого автора Гауфа, а также сказки Ханса Христиана Андерсена и братьев Гримм и даже некоторые греческие мифы, все в цветном оформлении.
Некоторые иллюстрации выглядели рискованно, по крайней мере, для шестилетнего мальчугана. Помню изображение Клеопатры, плывущей по Нилу со своей змеей. Ее пышная грудь была закрыта плотно облегающим фасонным нагрудником из кованой меди. Полулежащая на подушках на палубе своей ладьи и облаченная в длинную прозрачную юбку, она имела весьма сладострастный вид. Это был очень двусмысленный образ для маленького мальчика.
Одна из книг приводила меня в ужас. Это была история о нищих ворах, которые похищали детей у богатых родителей. Однажды они похитили мальчика и связали ему ноги таким образом, чтобы казалось, будто у него вообще нет ног. Потом они посадили его на мосту, чтобы он выпрашивал деньги у прохожих. Они запретили мальчику разговаривать и звать на помощь под угрозой страшных наказаний.
Я знал, что на берлинских улицах полно нищих, а неподалеку имелся мост, по которому мы часто ходили. Под мостом проходила линия метро. Каждый день я боялся, что кто-нибудь похитит меня и заставит выпрашивать деньги на этом мосту. Я представлял, как мои родители проходят мимо, не узнавая меня, а я даже не могу позвать на помощь. Мне нравилось пугать себя, представляя свое участие в самых ужасных ситуациях из книг, которые мне доводилось читать.
Другой образ был еще более пугающим — картинка, изображавшая джинна в бутылке. Каждый вечер я брал книгу с собой в кровать и рассматривал картинку при свете фонарика. Я боялся, что джинн выберется из бутылки, сядет на грудь своего хозяина и задушит его. Я боялся, что он раздавит меня до смерти. Каждый раз, когда я начинал думать об этом, то доводил себя до истерики. Стены детской как будто смыкались вокруг меня, и я начинал вопить от страха. Я умолял маму вырвать картинку из книги. Она не хотела портить одну из книг дяди Морица, но в конце концов поддалась на мои настойчивые уговоры и вырезала иллюстрацию.
Во французском языке есть замечательное слово для обозначения пустыря — terrain vague. Это место, где растут только сорняки. Иногда такие места можно найти между старыми зданиями, но в данном случае terrain vague располагался напротив жилого дома, где я появился на свет, и летом там иногда разыгрывались ярмарочные представления или проходили выступления артистов маленького бродячего цирка.
Я вглядывался в окно и просил няню взять меня туда, разрешить мне погулять среди аттракционов, посмотреть на выступление «самой толстой женщины» и обязательно вернуться домой к семи вечера. В этом было нечто запретное. Конечно, ярмарку нельзя было назвать парадом уродов, но некоторые люди показывали себя за деньги.
Сколько я себя помню в детстве, мать всегда твердила, что я появился на два месяца раньше срока и поэтому был таким болезненным ребенком. Физически я действительно был очень слабым, с неразвитыми мышцами. Наверное, из-за моей тщедушности мне старались создавать тепличные условия. Родители строго следили за тем, чтобы я пораньше ложился спать. Только в субботу мне разрешали бодрствовать до девяти вечера и слушать радио по детекторному приемнику. Я включал его сразу же после того, как мама, поцеловав меня вечером, уезжала развлечься в город.
Родители постоянно страшились микробов. Меня приучили никогда не прикасаться к перилам лестницы и не позволяли брать в руки деньги. Мои контакты с другими детьми были очень ограниченными. Мне не разрешали играть в парке в общей песочнице (у меня была личная песочница). Кое-что из этих привычек навсегда осталось со мной. Я до сих пор не люблю прикасаться к перилам и ненавижу случайные прикосновения других людей. Еще я был отчаянным трусом, я боялся всего и всех.
Шофер в форме обычно отвозил меня в школу и забирал после занятий. Больше ни у кого в школе не было автомобиля с шофером.
Ребята часто поджидали меня и награждали зуботычинами, поскольку знали, что я не могу защитить себя. Я приезжал домой, заливаясь слезами. Само собой, мне не нравилось служить мишенью для их кулаков и грубых шуток. Впрочем, они делали это не потому, что я был евреем, а потому, что считали меня трусом и неженкой.
Положение ухудшалось из-за того, что мама одевала меня, как девочку.
Я носил бархатные костюмчики с высоким жестким воротником (он назывался «воротник Шиллера») и большими бантами из тафты. К коротким штанишкам костюма прилагались белые носки и лакированные туфли. Больше никто не одевался подобным образом. В довершение ко всему мама стригла меня, как мальчика-пажа, а la Луиза Брукс. Я выглядел, как маленький лорд Фаунтлерой. Когда мне случалось зайти в магазин, мне говорили: «Здравствуй, малышка!»
Я то и дело падал в обморок. Я мог сидеть за столом, а в следующее мгновение уже без чувств лежал на полу. Обмороки случались так часто, что мои родные почти перестали обращать на них внимание. Они говорили: «А, это Хельмут снова упал в обморок. Ничего страшного». Когда я терял сознание, мать обычно велела няне опустить мои руки в холодную воду, чтобы привести меня в чувство. Родители водили меня к врачам, которые не могли обнаружить никаких физических недугов и думали, что это «от нервов», как у моей матери, которая считала себя очень чувствительной женщиной. Она заставляла всех поверить этому, но я не уверен, что так было на самом деле. Думаю, она выбрала эту роль для себя, чтобы подавлять нас, и с большим успехом играла ее. Помню, как она театральным жестом бралась за переносицу большим и