блюда уже нет, — и какой же восторг охватывал всю компанию, когда после шумных перешептываний со стюардом сей славный муж все-таки умудрялся получить в остатках желанный деликатес. С какой степенной решимостью во взоре дебелая матрона, вооружась сервировочной вилкой, повергала ниц шеренгу ломтей жаркого и, если передние были маловаты, соколиным взором высматривала для семейства самые большие куски. Унизанная перстнями рука щедро лила из соусника коричневую подливу, нимало не заботясь о том, что ее ждут и другие пассажиры. Мир для этих людей не выходил за пределы семейства, начинаясь у одного конца стола и кончаясь у другого. Гэм прекрасно сознавала весь комизм ситуации. Но сейчас она была настолько свободна от иных симпатий и интересов, что чуткая стрелка ее внутреннего компаса отзывалась на малейшее притяжение и под тканью комического невольно угадывала что-то еще, помимо смехотворного, а именно твердость в формировании бытия, примитивную, но все более резко проступающую гамму чувств, глухую энергию в таких вещах, которые вообще вряд ли заслуживали любопытства.
До сих пор Гэм как бы и не замечала людей подобного сорта. Или же видела в них просто неких полезных существ, которые поддерживали в порядке многообразную механику бытия. Они сидели в конторах, занимались бухгалтерскими расчетами, руководили предприятиями практического назначения, выпускали разные необходимые вещи и заботились о том, чтобы эти вещи всегда были под рукой.
Они вели бесцельное существование и все же, уступая самообману, этому утешительному и возвышенному свойству человеческой натуры, упрямо верили в себя, в свое дело, в свою важность. Без самообмана структура общества распадалась, ведь все колеса и колесики прилежно вертелись и жужжали лишь по причине всеобщего самовнушения, всеобщей убежденности, что в этом кое-что есть, что без колесиков не обойтись. Вот так все эти существа — директора, чиновники, рабочие и продавцы — вплетались в сети деятельной жизни. Мерилом их ценности было прилежание, а прилежание — это такой пустяк!
Теперь Гэм открыла в этих существах какую-то собственную живость, упорно и ожесточенно противостоящую всем нивелирующим влияниям неписаных культурных норм. Правда, касалась она лишь повседневных привычек, которые в других слоях общества благодаря воспитанию давным-давно преобразились в красивый шаблон, но, что ни говори, она была и заявляла о себе с естественностью, которая прямо-таки вызывала удивление.
Казалось, эти люди так прочно стоят на ногах, что поколебать их совершенно невозможно. Никакое, даже самое сильное впечатление не могло их поразить. Они бывали в Бенаресе и на острове Бали, а говорили об этом словно о воскресном пикнике в загородном ресторане. Они разъезжали по свету, но при этом как бы и не покидали своего дома и, гуляя по Иокогаме, на самом деле находились в родном Оснабрюке или в Гааге. Необъяснимые чары ограждали их от соблазнов чужбины. Они всегда оставались такими, какими были изначально и всегда. Ничто их не трогало, не выбивало из предначертанной колеи; все и всегда соотносилось у них с испытанными, хорошо знакомыми и понятными принципами, ведь в конце-то концов принцип утилитарности приложим к чему угодно.
Гэм представляла жизнь невероятно огромным событием, которое может и раздавить ее, и возвысить, и в самом деле возвысит и раздавит; она ничего не знала о нем и не ведала, только чувствовала порой его мощь и колдовскую сладость. А для тех, других, жизнь была размеренной рутиной, лишенной каких бы то ни было потрясений; потребности ее возводились в ранг «цели» и благополучно удовлетворялись. Гэм очень хотелось узнать, чем объясняются такая косность и подмена причины следствием. Для нее здесь был неведомый край мелочной недалекости — какая же пуповина соединяла ее с этим другим? Кто эти люди? Надо непременно с ними познакомиться.
В Марселе она сошла на берег и некоторое время никак не могла решить, куда поехать. Потом выбрала Париж. Сняла квартирку в предместье, на узкой старинной улице с высокими домами, населенными мелкими чиновниками и конторскими служащими.
Подлинное лицо этих улиц можно было увидеть лишь ранним утром. Днем они старательно прятались под вуалью видимости, которая совершенно им не шла. А вот на рассвете жили трезво и уныло, как им и положено. Тени тулились по углам, как печальные женщины, украдкой забивались в закоулки от беспощадных глаз утра. В определенное время распахивались окна, заспанные люди выглядывали из темных комнат — посмотреть, какая погода, а четверть часа спустя хлопали двери парадных, и первые фигуры покидали дома. Ссутулясь шли по тротуарам, с пустыми лицами, в которых не было даже досады. Когда ранними утрами Гэм, гуляя по улицам, всматривалась в лица встречных, она неизменно обнаруживала именно эту, одну-единственную черту — безучастность, лишь изредка оживляемую боязнью опоздать или тусклым отсветом хорошего настроения.
Несколько раз утром у парадной Гэм столкнулась с каким-то невзрачным человеком. Под мышкой у него была кожаная папка, пустая, только в одном месте что-то выпирало, — видимо, завтрак. Вскоре он стал с нею здороваться, а еще через два дня завел разговор.
Он работал бухгалтером в крупной фирме и все свое время на службе посвящал цифрам, длинным колонкам цифр. Гэм жила в том же доме, и потому повод для первого вопроса нашелся с легкостью. Неделю спустя он предложил провести воскресенье вместе. У него было какое-то имя. Но Гэм называла его Фредом, и он не возражал.
По торжественности, какой он обставил приглашение, Гэм поняла, сколь долгожданным и любимым был этот день недели. Надеясь, что Фред раскроет свои человеческие качества, она согласилась.
Он явился в особенном костюме, который носил наверняка только по таким дням, и выглядел очень трогательно. Высокий воротничок придавал ему непривычный оттенок скромно-беспомощной представительности. Он и перчатки прихватил, и тросточку на локоть подвесил.
День выдался погожий, за город устремилось множество народу. Транспорт был переполнен предвкушающими отдых толпами, которые ехали на природу, они с громким шумом занимали сидячие места и защищали свое на них право. Гэм в который раз удивилась, какая масса энергии уходила на такие мелкие склоки. Если в этих пустячных стычках выплескивается столько потаенной силы, то по серьезному поводу, наверное, следует ожидать поистине взрыва. Однако тут вдруг обнаружилась граница, которую преступали лишь очень немногие — вероятно, потому, что после у них не оставалось никаких резервов. Лица опять стали безучастны, интерес угас — стадо на привычных дорогах… но где же и как подступиться, чтобы вытолкнуть их на другие пути?
Гэм начала расспрашивать Фреда о его жизни. Мало-помалу он разговорился и поведал заурядную историю, проникнутую той милой незначительностью, которая более всего свидетельствует о весьма посредственных дарованиях. Особенно подробно он изложил семейные обстоятельства и долго распространялся о своей сестре и ее женихе, снова и снова подчеркивая, что та «хорошо обеспечена».
Гэм и раньше замечала в людях эту сильную инстинктивную связь с семьей, заключавшуюся не в пространственной близости, а скорее в духовной ориентации друг на друга — в родственной любви или неприязни. Даже когда люди жили раздельно, в этом чувствовалась демонстративность ненависти или безразличия, что более всего свидетельствует о крепчайших узах. У Фреда она нашла этому объяснение. Такие люди не умели быть одни; чуждые потребности в духовном одиночестве, они боялись его, цепляясь за хоть какую-нибудь одностороннюю любовь или ненависть, которую в непостижимой приверженности к схематизму очень скоро превращали в привычку.
Они пообедали в трактирчике на берегу озера. Над водой разливалась тишина ранней осени. Чистый августовский воздух, который словно бы дышит золотом и дарит лесам меланхолические синие тени, прозрачным куполом опрокинулся над миром. Казалось, все имело свое предназначение, все было четко и ясно.
Неряшливо копались в листьях куры, старая стена, сложенная из дикого камня, светилась мягкой охряной желтизной, над нею нависал дикий виноград с красными усиками, островерхая кровля крестьянского дома резко прочерчивала небесную бесконечность, из открытых кухонных окон доносилось приглушенное звяканье мытой посуды, старик в выцветшей блузе и полотняных штанах работал в саду — ничто не нарушало задумчивой веселости здешней буколической атмосферы. Лодки скользили по озеру, вдали белели треугольники парусов.
Фред обронил что-то по поводу яхт, потом умолк и обстоятельно раскурил сигару, которая до странности не вязалась с его узким лицом. Сигара тоже была подарком, который он приберег себе на выходной день. Порой он мечтательно рассматривал ее, прежде чем снова сунуть в рот. Гэм заметила это и