— Велосипед?
— Вот именно. Как я могу выставить его из камеры? — воскликнул сержант. — Я постоянно держу его в одиночном заключении — само собой разумеется, когда я не езжу на нем. Тем самым я обеспечиваю себе уверенность в том, что он не ведет недостойную личную жизнь, которая бы бросала тень на мое собственное достоинство. Если имеешь дело с моим велосипедом, нужно проявлять высокую бдительность, а без велосипеда мне никак не обойтись — ведь приходится ездить по своим полицейским делам и делать длинные концы, то туда, то сюда.
— Так вы собираетесь запереть меня в камере? И держать меня там в полной изоляции от всего мира?
— Вы же сами слышали, что сказал инспектор! Он даже дал совершенно ясные указания на этот счет.
— Это что, шутка, предпринимаемая с целью развлечения?
— Если вы воспримете это как шутку, я вам буду премного благодарен, — сказал сержант вполне, как мне показалось, искренне. — Я буду вспоминать все с теплым чувством. Это с вашей стороны было бы благородным жестом и несказанно достойным деянием. Покойники обычно так не поступают.
— Что? Как вы сказали? Я не...
— Вспомните-ка о правилах истинной житейской мудрости, о которых я вам в частном порядке рассказывал. Одно из этих правил гласит: все следует приспосабливать себе на пользу, и вот сейчас, поскольку я следовал этому правилу, вы превратились в убийцу... Инспектор требовал поимки преступника и заключения его под стражу? Так? Так. А раз так, то что могло бы в мало-минимальной степени благоприятно подействовать на его
— Как это вздернуть? — вскричал я.
— А вот так — очень просто — подвесить за горлянку-горляночку на веревочке, и пораньше, чтобы поспеть к завтраку.
— Это... это... это нечестно, — бормотал я, заикаясь, — это неправильно... это несправедливо... это гадко... это просто жестокое злодейство!
Последние слова я, объятый ужасом, уже выкрикивал дрожащим, тоненьким голоском.
— Ну, что поделать — таковы требования жизни в нашем округе, — спокойно объяснил сержант.
— Я буду сопротивляться, — закричал я, — я буду сражаться за жизнь до смерти, я буду бороться и биться за свое существование, даже если при попытке сохранить свою жизнь я ее потеряю!
Сержант сделал успокаивающий жест рукой, словно отмел все, что я сказал. Потом достал откуда-то курительную огромных размеров трубку и воткнул ее во что-то у себя на лице. Трубка торчала как топорик, повернутый лезвием вверх.
— Так вот, касательно до велосипеда, — произнес сержант, приведя трубку в дымящее состояние
— Какой еще велосипед?
— Как какой? Мой велосипед, чей же еще? Если я не выполню указаний и не помещу вас в заключение в камеру, создаст ли это для вас большие неудобства? Мною руководит не сугубо эгоистическое желание потакать своим прихотям, а беспокойство о своем велосипеде. Стена этой комнаты — совсем не подходящее место для моего велосипеда, ему будет крайне неприятно прислоняться к такой стене.
— Я не буду возражать, если меня не поместят в камеру, — заверил я сержанта очень спокойным голосом.
— Вы можете пребывать где-то поблизости на условиях временного освобождения из-под стражи до тех пор, пока мы не выстроим на заднем дворе эшафот. Для свободного перемещения вы получите особое разрешение, подтвержденное соответствующей бумагой.
— В таком случае, почем вы знаете, что я не воспользуюсь первой же возможностью и не совершу побег? — задал я свой вопрос, полагая, что мне совсем не помешало бы для обретения уверенности в успехе побега знать мысли и намерения сержанта.
Сержант улыбнулся мне, насколько позволял ему улыбаться вес огромной трубки.
— А вот этого вы и не совершите, — проговорил он сквозь зубы, сжимающие трубку. — Во-первых, это было бы бесчестно, а во-вторых, даже если бы это было вполне честным актом, то вас легко было бы выследить по следу, оставляемому вашим задним колесом, и к тому же, в дополнение ко всему, полицейский Лисс без сомнения и безо всякой посторонней помощи перехватил бы вас еще до того, как вы достигли бы границ нашего округа. И для этого совсем не нужен ордер на арест.
Некоторое время мы сидели молча, погруженные в свои мысли: сержант наверняка размышлял о своем велосипеде, а я — о своей надвигающейся смерти.
Совершенно верно! вскричал я молча, про себя. У меня это совершенно вылетело из головы!
И тем не менее об этом стоит упомянуть, сказал я.
— Кстати, — обратился я уже к сержанту, — вы нашли украденные у меня американские часы?
— Дело о часах рассматривается, и ему уделяется должное внимание, — сказал сержант официальным тоном.
— А вот вы припоминаете, что некоторое время назад заявили мне, что я вроде бы здесь вовсе и не присутствую, потому что я безымянен и бесфамилен, а раз так, то моя личность невидима для закона и правоохранительных органов?
— Да, я говорил такое.
— В таком случае, как же тогда меня можно повесить за убийство, которое, предположим, я бы даже и совершил? Повесить без суда, без предварительного расследования, без слушания дела в присутствии должностного лица, отвечающего за общественный порядок, без соответствующего предупреждения?
Говоря все это, я внимательно следил за выражением лица сержанта — я видел, как он вынимает свою топорообразную трубку изо рта, как хмурит лоб, как пролегают на его челе беспокойные складки, как заламываются брови в хитрых конфигурациях. Я видел, что сержант очень серьезно обеспокоен моими словами. Он бросил на меня темный взгляд, потом послал еще один, мрачнее предыдущего, потом еще один, — он давил на меня своими сгущенными взглядами, посылая их один за другим вслед первому.
— Однако это ж надо, — пробормотал сержант.
Несколько минут Отвагсон молчал, очевидно, полностью посвятив себя обдумыванию моих протестов и доводов. Он хмурился, все лицо его сморщилось, отчего кровь отхлынула от его лица, и стало оно вида черного и ужасного.
Наконец он заговорил:
— Вы, не испытывая никаких сомнений, утверждаете, что вы безымянны?
— Во мне никаких сомнений нет, я совершенно в этом уверен.
— А может быть, вас зовут Мик Барри?
— Нет.
— Шарлемань О’Киффи?
— Нет.
— Сэр Джастин Спенз?
— Нет, нет.
— Кимберли?
— Нет.
— Джозеф Поу?