объемности, а моя значимость существенно уменьшилась. Лежа на постели, я чувствовал, как медленно уходит из меня усталость, подобно отливу, освобождающему бескрайние песчаные пространства. Ощущение всего этого было столь приятным, что я снова вздохнул, глубоко и счастливо. Почти тут же я услышал еще один вздох, однако уже не мой, и расслышал, как Джоан пробормотала что-то бессвязное, но умиротворенное и спокойное. Голос Джоан звучал совсем рядом со мною, только не во мне, как обычно, и я решил, что она лежит рядом со мной на постели; поэтому я держал руки, прижимая их к своим бокам, чтобы случайно ее не коснуться. Я вообразил, безо всякой видимой причины, что у нее маленькое тельце, невероятно противное на ощупь, чешуйчатое или скользко-слизистое, как у угря, и одновременно отвратительно-шершавое, как язык у кошки.
Не совсем понимаю — что не лестно?
Ну, это была просто шутка, хихикнул я сквозь полудрему. Я-то ведь знаю, что тела у тебя вообще нет.
Честно скажу — не знаю. И откуда я могу знать, почему мне в голову приходят всякие мысли?
И тут ее голос, что меня весьма поразило, стал от раздражения и возмущения визгливым. А затем она заполнила весь мир своей раздраженно-возмущенной обидой, но уже не с помощью визга, а погружением в полное молчание.
Ну, ладно, Джоан, будет дуться, пробормотал я примирительно.
Все нормально, Джоан, у тебя нет никакого тела, лениво пробормотал я.
И тут мне пришла в голову мысль, вполне достойная самого де Селби. Почему Джоан так раздразнило и взволновало мое предположение о том, будто у нее есть тело? А что, если у нее действительно есть тело? Тело, в котором заключено еще одно тело, точнее тысячи других тел, одно в другом, как кожура луковицы, одно тело меньше другого, тела, становящиеся все меньше и меньше, потом невообразимо малыми, сходящими на нет... Соответственно, может быть, сам я являюсь просто одним звеном в невероятно длинной цепи непредставимых существ, вообразить которых никак невозможно? Может, мир, который я знаю, в котором живу, представляет собой лишь внутреннюю часть того существа, чьим внутренним голосом есть я сам? Кто или что пребывает в самой сердцевине, и какое невероятное существо, из какого мира является конечным, не содержащимся ни в ком колоссом? Бог? Ничто? Интересно, приходят ли ко мне все эти мысли с более нижних уровней этих матрешечных миров или же они сами зарождаются во мне — с тем, чтобы быть переданными на более Высокие Уровни?
Спасибо.
Что?
Эти слова меня так напугали, что мне сделалось болезненно-нехорошо, хотя я и не сразу понял их страшный глубинный смысл — он был столь серьезен и значителен, что для его полного осознания и осмысления потребовалось бы некоторое время.
Хорошо, подожди, а откуда тогда пришла мне в голову мысль о твоей чешуйчатости, воскликнул я.
Сбитый с толку, растерянный и напуганный, я попытался вникнуть в сложность положения, проистекающего от моей промежуточной зависимости и цепочечной неединичности, но также и от моей опасной дополнительной и смущающей неизолированности. Если предположить, что я действительно просто звено в цепи...
Хотя эта речь показалась мне довольно напыщенной и даже смехотворной, но она, душа моя, действительно покинула меня, и я умер.
Приготовления к похоронам начались сразу же. Лежа в своем совершенно темном, выстланном одеялами гробу, я слышал резкие и громкие удары молотка, загоняющего гвозди в крышку.
Вскоре выяснилось, что стучал молотком Отвагсон. Сержант стоял в дверях и улыбался мне. Он выглядел таким большим, таким живым, таким удивительно переполненным недавно съеденным завтраком. На плотно застегнутый воротничок форменной рубашки опускалось красное кольцо жира, выглядевшее как украшение. Оно казалось таким свежим, словно только что прибыло из стирки. На влажных усах виднелись следы выпитого молока.
— Добренькое вам утречко в это хорошее утро, — с приятной улыбкой поприветствовал меня сержант.
Я его тоже учтиво поприветствовал с добрым утром и рассказал ему в подробностях свой сон. Слушая, он прислонился к косяку двери. Отвагсон был опытным слушателем, ухо его было натренировано и могло воспринимать самые сложные вещи. Когда я завершил свой рассказ, сержант улыбнулся мне доброжелательно и сочувствующе.
— Ну и сны же вам снятся, сударь, — вежливо и старомодно сказал он.
Пораженный и восхищенный Отвагсоном, я перевел взгляд на окно, в котором вчера стояла ночь. От ночи там не осталось ни следа, она ушла, оставив вместо себя высокий холм, видимый вдалеке и нежно вырисовывающийся на фоне неба. Белые и серые облака обложили этот холм сверху словно подушками, а на его некрутых приспущенных женственных плечах были красиво размешены деревья и валуны, что делало холм не картинным, а настоящим. Я слышал, как утренний ветерок повевал над миром, и ничто не могло остановить его; тихая нетишина приближающегося дня наполняла мой слух светлыми звуками, беспокойными, как птица в клетке. Я вздохнул и снова перевел взгляд на сержанта, который все так же неподвижно стоял, прислонившись к косяку двери, и, молча, не спеша, ковырялся в зубах; на лице у него изобразилось рассеянное выражение.
— Хорошо помню сон, — медленно проговорил сержант, — который мне приснился шесть лет назад двадцать третьего ноября. Вот в следующем ноябре будет ровно шесть лет. Правильнее было бы назвать тот сон кошмаром. Мне приснилось, изволите ли представить, что у меня прокол, совсем небольшой прокол, так что спускало медленно.
— Дело внезапно-неожиданное, — проговорил я лениво, — но не необычное. Небось гвоздик