— Эй ты, дочь индейского вождя, — говорю я, — хватит охать. Не понимаешь разве, что тебя уже пора изымать из обращения и печатать заново? Выпуск всего лишь 1899 года, а на что ты похожа?
— Ты, видно, думаешь, раз ты бизонша, так тебе положено без умолку трещать, — отозвалась пятерка. — И тебя бы истрепали, если бы держали целый день под фильдеперсом и подвязкой, когда температура в магазине ни на градус не опускается ниже восьмидесяти пяти.
— Не слыхивала о таких бумажниках, — сказала я. — Кто положил тебя туда?
— Продавщица.
— А что такое продавщица? — вынуждена была я спросить.
— Это уж ваша сестра узнает не раньше, чем для их сестры наступит золотой век, — ответила пятерка.
Но тут из-за моей спины подала голос двухдолларовая банкнота с головой Джорджа Вашингтона.
— Ишь, барыня! Ей фильдеперс не по душе. А вот засунули бы тебя за хлопчатобумажный, как сделали со мной, да донимали весь день фабричной пылью, так что даже расчихалась эта намалеванная на мне дамочка с рогом изобилия, что бы ты тогда запела?
Этот разговор состоялся на следующий день после моего прибытия в Нью-Йорк. Меня прислал в бруклинский банк один из их пенсильванских филиалов в пачке таких же, как я, десяток. С тех пор мне так и не пришлось свести знакомство с кошельками, в каких побывали мои пятидолларовая и двухдолларовая собеседницы. Меня прятали только за шелковые.
Мне везло. Я не засиживалась на месте. Иногда я переходила из рук в руки раз по двадцать в день. Мне была знакома изнанка каждой сделки; о каждом удовольствии моих хозяев опять-таки радела я. По субботам меня неизменно шваркали на стойку. Десятки всегда шваркают, а вот банкноты в доллар или два складывают квадратиком и скромно пододвигают к бармену. Постепенно я вошла во вкус и норовила либо нализаться виски, либо слизнуть со стойки расплескавшийся там мартини или манхэттен. Как-то ездивший с тележкой по улице разносчик вложил меня в пухлую засаленную пачку, которую носил в кармане комбинезона. Я думала, мне уж придется позабыть о настоящем обращении, поскольку будущий владелец универсального магазина жил на восемь центов в день, ограничив свое меню мясом для собак и репчатым луком. Но потом разносчик как-то оплошал, поставив свою тележку слишком близко от перекрестка, и я была спасена. Я до сих пор благодарна полисмену, который меня выручил. Он разменял меня в табачной лавочке поблизости от Бауэри, где в задней комнате велась азартная игра. А вывез меня в свет начальник полицейского участка, которому самому в этот вечер везло. Днем позже он меня пропил в ресторанчике на Бродвее. Я также искренне порадовалась возвращению в родимые края, как кто-нибудь из Асторов, когда завидит огни Чаринг-Кросса.
Грязной десятке не приходится сидеть без дела на Бродвее. Как-то раз меня назвали алиментами, сложили и упрятали в замшевый кошелек, где было полно десятицентовиков. Они хвастливо вспоминали бурный летний сезон в Осининге, где три хозяйкины дочки то и дело выуживали какую-нибудь из них на мороженое. Впрочем, эти младенческие кутежи просто бури в стакане воды, если сравнить их с ураганами, которым подвергаются купюры нашего достоинства в грозный час усиленного спроса на омары.
О грязных деньгах я услышала впервые, когда очаровательный юнец Ван Кто-то-там швырнул меня и несколько моих подружек в уплату за пригоршню фишек
Около полуночи разухабистый и дюжий малый с жирным лицом монаха и глазами дворника, только что получившего надбавку, скатал меня и множество других банкнот в тугой рулон — «кусок», как выражаются загрязнители денег.
— Запиши за мной пять сотен, — сказал он банкомету, — и пригляди, чтобы все было как следует, Чарли. Хочется мне прогуляться по лесистой долине, пока на скалистом обрыве играет свет луны. Если кто- нибудь из наших влипнет — имей в виду, в левом верхнем отделении моего сейфа лежат шестьдесят тысяч долларов, завернутые в юмористическое приложение к журналу. Держи нос по ветру, но не бросай слов на ветер. Пока.
Я оказалась между двух двадцаток — золотых сертификатов. Одна из них сказала мне:
— Эй ты, «новенькая» старушка, повезло тебе. Увидишь кое-что занятное. Сегодня Старый Джек собирается превратить весь «Бифштекс» в крошево.
— Объясните попонятней, — говорю я. — Звучит все это очень интересно, но я неважно разбираюсь в кулинарии.
— Прошу прощения, — отвечает двадцатка. — Старый Джек — владелец этого игорного притона. Сегодня он кутит напропалую: дело в том, что он хотел пожертвовать на церковь пятьдесят тысяч, а у него их отказались взять, потому что, как ему объяснили, деньги эти грязные.
— Что такое церковь? — спрашиваю я.
— Ох, я и забыла, что говорю с десяткой, — отвечает она. — Откуда же вам знать. Для церковной кружки вы крупноваты, для благотворительного базара слишком мелки. Церковь — это такой большой дом, где перочистки и салфеточки продают по двадцать долларов за штуку.
Я не любительница точить лясы с золотыми сертификатами. Молчание — золото. Опять же, не все то золото, что брюзжит.
Зато Старый Джек и впрямь был парень золотой. Когда наступало время раскошеливаться, он не вынуждал официанта бегать за полисменом.
Мало-помалу пронесся слух, что Джек исторгает питье для всех жаждущих из камня в безводной пустыне; и все бродвейские молодчики с железной хваткой и лужеными желудками рысью пустились по нашему следу. Не жизнь, а Третья Книга Джунглей — только обложки не хватало. Деньги Старого Джека, возможно, были и не первой свежести, зато его счета на первосортный камамбер росли с каждой минутой. Сперва его осаждали друзья; затем к ним присоединились шапочные знакомые друзей; затем кое-кто из его недругов закурил трубку мира; а под конец он закупал сувениры для такого множества неаполитанских рыбачек и всяких баядерок, что метрдотели, устремившись к телефону, умоляли полицию прислать кого- нибудь и навести хоть какой-то порядок
И наконец, мы заплыли в кафе, с которым меня связывало тесное знакомство. Когда содружество грузчиков в белых передниках и куртках углядело нас на пороге, главный отшибала этой футбольной команды отдал распоряжение, и все они надели защитные маски, пока не выяснится, затеваем мы Порт- Артур или Портсмут.[132]
Но Старый Джек не настроен был в этот вечер поощрять деятельность мебельных и стекольных фабрик. Он сидел смирно и уныло напевал «Прогулку». Уязвлен в самое сердце, сказала мне двадцатка, тем, что церковь не приняла его пожертвования.
Кутеж, однако, шел своим чередом, и сам Брэди не сумел бы лучше поставить массовую сцену поглощения искристой жидкости, которая исторгается из обернутой салфеткою бутылки.
Старый Джек заказал всем еще по одной, расплатился моей соседкой, и сверху пачки оказалась я. Он положил пачку на стол и послал за хозяином.
— Майк, — сказал он. — От этих денег отказались хорошие люди. Возьмете их, дьявола ради, за свой товар? Мне сказали, они грязные.
— Возьму, — говорит Майк, — и положу их в ящик рядом с банкнотами, уплаченными дочке священника за благочестивые поцелуи на церковном базаре, затеянном, чтобы еще в одном приходе построить дом, где поселится дочка священника.
В час ночи, когда грузчики собирались отгородить от нового притока посетителей зал, где все текло по-прежнему, в дверь вдруг шмыгает какая-то женщина и подходит к столику Старого Джека. Вы, конечно, видали таких — черная шаль, нечесаные космы, обтрепанная юбка, бледное лицо, а глаза как у архангела Гавриила и в то же время как у хворого котенка — словом, одна из тех женщин, которые всегда озираются, опасаясь то ли автомобиля, то ли патруля, охраняющего город от нищих, — и эта женщина, не говоря ни слова, останавливается возле нас и глядит на деньги.
Старый Джек встает, отделяет меня от пачки и с поклоном протягивает женщине.
— Мадам, — говорит он точь-в-точь как актеры, которых мне довелось слышать, — вот грязная купюра. Я — игрок. Эта купюра досталась мне сегодня от юноши из благородной семьи. Как он заполучил ее, не знаю. Если вы окажете мне честь принять ее, она ваша.
Женщина взяла меня дрожащими пальцами.
— Сэр, — сказала она, — я пересчитывала и укладывала в пачки тысячи купюр этого достоинства,