— Она не моя. Она не принадлежит никому, хотя обладает всеми. И на том свете ее нет и быть не может, ибо для нас тот свет — это тьма. Это для людей смерть на этом свете — лишь одно из рождений, как и рождение — одна из смертей. А духи и боги умирают навсегда. Разве тебе не известно об этом, просветленный?
— Нет.
— Странно. Разве не знаешь ты, что мы подобны нерожденному живому слову — мы есть и в то же время нас нет, и потому смерть для нас есть полное совершенное небытие?
— Н-нет.
— Как же удалось тебе, о незнающий, сорвать печать Величайшего Мудреца, если тебе ничего не известно о сношениях миров?
— Не знаю.
— Я убью тебя, — просто сказал старик. — Я убью тебя, и, свободный от тела, ты предстанешь Аллаху, и падешь ниц пред троном его, и попросишь за себя и за меня. Ибо небытие не даст мне прощения — лишь забвение и пустоту. А твоя вина не даст тебе покоя.
Джинн сначала подумал, что старик просто шутит. Но Хоттабыч смотрел на него спокойно и устало, и Джинн почувствовал, что такое мурашки по коже. Он еще вспомнил, что на его памяти Хоттабыч никогда не шутил: очевидно, чувство юмора не было присуще духам, являясь, как и бессмертие, исключительной привилегией людей.
— А сам ты не можешь там перед ним извиниться? — сказал он первое, что пришло ему в голову.
— Аллах выбрал тебе грех, и ты выбрал себе грех, это дело между вами. Я не могу просить за тебя, ибо на мне лежит печать Сулеймана и грехов его и его власти. Ты же можешь просить и за меня и за себя.
— Я же тебя распечатал!
— Ты снял печать с кувшина, но не с меня, ибо я — джинн Сулеймановой печатью. Без его печати все тела мои рухнут и душу мою разнесет в пыль пустоты — на несметные тысячи, из которых будут новые души, но меня уже не будет никогда и нигде.
Хоттабыч опять грустно замолчал. Джинн тоже молчал, не зная, как ему дальше быть. Вернее, как сделать, чтобы быть и дальше.
— Выбери себе смерть и собирайся, — сказал наконец со вздохом Хоттабыч. — Прощаться ни с кем не надо — очень скоро вы все встретитесь снова.
— Что, все умрут?!
— Ты знаешь, время на небе и на земле проходит неодинаково…
— А может, тогда и не торопиться, — осторожно сказал Джинн, принимая все ближе к сердцу расстройства Хоттабыча. — Может, подождать, пока я сам — того?
— Зачем? — грустно покачал головой Хоттабыч. — Твоя дальнейшая жизнь лишена смысла.
— Но для меня-то — нет!
— Какое до этого дело мне? — искренне удивился Хоттабыч.
— Ну хоть из милосердия…
— Это вредное милосердие, — возмутился Хоттабыч, — ты замусоришь душу памятью последующих событий жизни, и едва ли мой наказ тогда окажется для тебя значимым. Пусть это станет последним делом твоего праха.
— Хоттабыч, послушай, — вкрадчиво заговорил Джинн, который вовсе не собирался раньше времени убеждаться в преимуществах жизни вечной, — я понимаю, что ты очень расстроен из-за потери близких людей, ну то есть этих, как их там, джиннов…
— Потери? — невесело ухмыльнулся Хоттабыч, — Мои родные и близкие изменили себя, чтобы не быть рабами вашей алчной лени в проводах и шестеренках, как многие другие! Видит Аллах, я хотел бы быть с ними тогда, в годы великих сражений. Но за мои грехи я остался предателем в этом проклятом куашине, и теперь человек с печатью великого Сулеймана на груди и с именем Иблиса в сердце заставит меня служить ему, чтобы через меня мир был един для его власти! Отвечай, как ты хочешь умереть?
— Погоди, как его зовут, этого человека? — спросил Джинн, делая вид, что не слышал неприятного вопроса.
— Имя его — врата. И они не открываются смертным. Зачем ты спрашиваешь меня о нем? Я убью тебя, и ты сразу все сам узнаешь.
— Это, конечно, очень заманчивое предложение, — нервно хохотнул Джинн, который из рассказа Хоттабыча ничего не понял, кроме того, что какой-то человек напугал Хоттабыча какой-то печатью до смерти в буквальном смысле этого неприятного слова. — Я спрашиваю потому, что хочу знать, действительно ли тебе стоит его бояться.
— Откуда ты можешь это знать?
— Не забывай, — сказал Джинн, которого вопрос жизни и смерти заставил хитрить, — это я открыл печать Соломона.
— Ты же говоришь, что не знаешь, как ты это сделал? — напомнил Хоттабыч.
— Ты же разумный человек! — сказал Джинн, не обращая внимания ня ухмылку Хоттабьгча при слове «человек». — Даже если я и не знал, как это сделать, то, сделав-то, теперь точно знаю — как. И неужели тебе, всемогущему джинну, пристало бояться какого-то человека!
— В одном его слове больше власти, чем в семи я. У него тьма глаз и десятки языков. Он повсюду в мире, и нигде его нет, хотя он сам все время только в каком-то одном месте…
— И при этом он человек?
— Да.
— И ты его боишься?
— Нельзя его не бояться.
— Я же его не боюсь! Я смогу тебя защитить от людей. Ты только слушайся меня…
— Твоя храбрость — от невежества, — заявил Хоттабыч, — и не надо этим гордиться. Ты уже выбрал себе смерть? Я могу сбросить тебя с великой высоты, чтобы сердце твое лопнуло в воздухе и стало воздух, могу сжечь огнем, чтобы сердце твое обуглилось и стало огонь, могу утопить на самое дно океана, чтобы сердце твое распухло от воды и стало вода, или погребить в землю, чтобы из сердца твоего росли цветы. Твое слово для меня — закон. Как ты хочешь умереть?
— Да чего ты меня все время дергаешь! — разозлился Джинн. — Я все помню, нечего мне об этом постоянно говорить, ладно?! Ты что, торопишься, что ли, куда-то? Мы с тобой нормально разговариваем, а ты заладил, как попугаи, «сме-е-ерть», «сме-е-рть»! Успокойся наконец!!!
— Я спокоен, — спокойно ответил Хоттабыч, — и хочу теперь покоя тебе. Ты просто пытаешься отсрочить свершение казни. Но едва ли тебе стоит цепляться за то, к чему ты здесь привык, ибо я ясно вижу, солнцеподобный, что ты не от мира сего и чужд ему, как и он тебе! И поверь мне — не так уж плох для тебя тот сает, чтобы его избегать.
— Он, может, и не плох, — нервно заметил Джинн. — Однако мне бы хотелось пока побыть на этом!
— Зачем? Зачем отрицать то, что ты не знаешь? И что имеешь ты
«А ведь он прав, — подумал Джинн, которому прикольной показалась перспектива с того света посылать и-мэйлы и участвовать в чатах — все равно никто не догадается. — Только что-то здесь не так».
Он почему-то вспомнил про писателя, который утверждал, что у его книжки хороший конец. Хороший ли конец — такой? И что, интересно, подумает писатель, когда узнает. Он почему-то представил себе, как писатель сейчас отчаянно рвет написанные страницы рукописи. Да ничего он не подумает! Возьмет себе