совершающих подвиги на войне или трудовые подвиги, и нет орденов для тех, которые делают людей счастливыми, веселыми?» И вот газета «Курьер польски» каждый год собирает предложения польских ребят, кого они хотели бы наградить Орденом Улыбки.
Ребята пишут свои предложения, и тот человек, про которого напишет большинство ребят, становится кавалером Ордена Улыбки. Это бывают разные люди – писатели, актеры, художники, учителя. И среди них первым иностранным кавалером Ордена Улыбки оказался я.
Редактор газеты «Курьер польски» приехал в Москву, чтобы торжественно вручить мне этот орден. После детского спектакля у нас в театре на сцену вышел мальчик с большим жезлом. Постучал им по полу и предложил мне выпить бокал лимонного сока и не поморщиться. Только тогда я буду окончательно достоин этого ордена. Я выпил и, хоть это было очень кисло, – не поморщился. Тогда мне прикололи на грудь красивый серебряный орден, на котором было изображено золотое смеющееся солнце.
А через год польские кавалеры Ордена Улыбки пригласили меня с женой в гости.
Мы, конечно, с радостью приехали. Походили по Варшаве, посмотрели музеи, побывали в гостях у друзей, а потом кавалер Ордена Улыбки, бывший польский партизан, полковник в отставке пан Червиньский повез нас в гости к детям-сиротам в детский дом.
Там были разные дети – и большие и маленькие. Сперва они стеснялись людей, говорящих на похожем и совсем непонятном языке, потом развеселились, и один мальчик залез ко мне на колени. Был он в одной рубашонке. Веселый, толстенький. Опрокинулся навзничь, и я хлопал его по круглому голенькому животу. Тогда он вдруг обнял меня, поцеловал в щеку и сказал «мама». Он был сиротой. У него не было ни папы, ни мамы, и, значит, слово «мама» для него значило очень много и вмещало, наверное, такие понятия, как дорогой, любимый, родной.
В том же сорок восьмом году прямо из Варшавы мы поехали в Прагу. Снова флаги на перроне вокзала, оркестр и очень много встречающих. Я сразу узнал двоих – профессора Зденека Неедлы, с которым мы встречались в Москве в Славянском комитете, и Йозефа Скупу, которого знал по фотографии.
Скупа тоже узнал меня и пошел мне навстречу. Почему-то все затихли и смотрели на нас. Высокий, немного грузный седой человек шел медленно и улыбался, а подойдя, обнял меня, стал бить по спине и говорить: «Сэрошка, Сэрошка, Сэрошка». И тогда и наши и встречавшие стали смеяться и аплодировать.
Вероятно, у каждого бывают в жизни встречи с человеком, которые становятся подарком на всю жизнь. Я горд тем, что встретился со Скупой. Это был человек эталонный. Во всех отношениях. Он был предельно талантлив, предельно добр, предельно благороден.
С именем Йозефа Скупы неразрывно связаны имена двух кукол – Спейбла и Гурвинека. Наконец-то я увидел их не на фотографии, а наяву. Это куклы на нитках. Вырезали их из дерева два Носека. Носек-отец создал Спейбла, Носек-сын – Гурвинека. Куклы эти тоже отец и сын. Скупа вдохнул в них души. И они стали любимцами всех детей Чехословакии, в полном смысле слова – народными комическими героями детей. Спейбл в визитке и широких штанах, самовлюбленный, смешной, трогательно наивный резонер. Гурвинек в коротких штанишках и рубашке, якобы наивный, а на самом деле хитрый и умный, всегда ставящий Спейбла в глупое положение либо вопросами, либо ответами на его вопросы.
Спейбла ведет Скупа, а Гурвинека – пани Скупова. Говорит за обоих Скупа. Поразительно меняя голос, сам с собой разговаривая под неумолчный хохот зрителей.
Йозеф Скупа – один из самых артистичных кукольников, которых я когда бы то ни было видел. Что же касается чисто человеческого обаяния и душевных свойств, – людей, похожих на Скупу, окажется еще меньше.
Еще раз хочу повторить: я горд и счастлив, что встретился в жизни с таким человеком, как Йозеф Скупа. Счастлив, что в течение всех гастролей в Праге Скупа был с нами, продолжая называть меня Сэрошкой.
Естественно, что мы, то есть актеры нашего театра и я, пошли на спектакль театра Сухарды «В ржише лоутек», в котором я был в двадцать пятом году.
В своей первой книге – «Актер с куклой» – я об этом театре и о спектакле «Турандот», который тогда видел, писал. И вот, когда мы сейчас пришли в театр и сели в зрительном зале, на сцену вышла принцесса Турандот, протянула мне руку и сказала, что за то, что я ее не забыл с двадцать пятого года, и за то, что я о ней хорошо написал, она приветствует меня и отдает себя в мое полное распоряжение.
Те из вас, кто придет в музей нашего театра, увидят Турандот за стеклом шкафа. И Спейбла с Гурвинеком тоже увидят. Их нам подарил Йозеф Скупа.
В Берлине, Дрездене, Лейпциге
В пятидесятом году Комитет по делам искусств командировал наш театр на гастроли в Германскую Демократическую Республику.
Я не хотел ехать к немцам. Хоть прошло уже пять лет, как кончилась война. Все равно не хотел. Не стерлось в памяти огненное от пожаров московское небо над крышей нашего дома и ожидание пропавшего сына. Не ушли из памяти лица друзей, не вернувшихся с фронта и тех, что умерли от голода в блокадном Ленинграде. Не ушли из сознания тысячи разрушенных городов и деревень и миллионы погибших жизней.
Я не хотел ехать, но я директор государственного театра, я не имею права не ехать. Хочу я этого или не хочу.
На берлинском вокзале нас встречали цветами. Но разве трудно купить цветы? В гостинице нас встречали улыбками. Но разве трудно улыбаться? Премьера. Заполнен зал. Последний звонок. Начался спектакль. Веселый, смешной. Я жду. Будут или не будут смеяться? Грустить и вздыхать неискренне можно. Смеяться неискренне трудно, почти невозможно. И вдруг горячий радостный смех в зрительном зале. Так не могут смеяться враги. Значит, кто-то там в зрительном зале не враг. Это удивительно. Этого не может быть.
В антракте пришел за кулисы человек. Улыбающийся. На вид добрый. Позвал в гости. «Я хочу познакомить вас с моей женой». На следующий день я пошел. Маленькая квартира, одна комната. На стене клетка с канарейкой. У канарейки нет глаза. За столом жена и дочка. Жена смотрит добрыми глазами. Дочка, она, по-видимому, готовила уроки, смотрит исподлобья. Глаза злые, руки не дала. Я спросил, почему у канарейки нет глаза. Хозяин, словно стесняясь, сказал: «Вот на тот дом, который вы видите из окна, упала бомба. Осколок попал в наше окно, разбил шкаф. Когда мы вернулись из бомбоубежища, клетка с канарейкой валялась вон в том углу, и у канарейки был в крови глаз».
Я понял взгляд девочки. Как иначе она могла смотреть на меня? Ей всего десять лет. Почти всю ее маленькую жизнь она знала: «русский – враг». Это русский бросил бомбу. Ей же было трудно понять, что виноваты не русские, что виноваты немецкие фашисты. За те годы, что она прожила, вряд ли ей кто-нибудь это говорил. Может быть, сейчас сказали. Так легко ли искоренить выработанный условный рефлекс: «русский – враг». У нас, у русских, тоже ведь выработался подобный рефлекс. Две войны были с немцами. Две войны, создавшие формулу «немец – враг».
И я понял, что надо было ехать в Германию. Необходимо было ехать в Германию. Если мы хотим, чтобы не было войны, а мы не можем хотеть ничего другого, нужно вынуть из немецких сердец эту формулу: «русский – враг». Всеми своими поступками, всем своим поведением доказать, что это неправда. Но и из наших сердец нужно вырвать занозу условного рефлекса: «немец – враг».
Может быть, впервые я понял тогда, как необходимы гастроли советских актеров за границей. Какое огромное значение они имеют и как оскорбительно, когда по возвращении из гастролей спрашивают: «Сколько там стоит радиоприемник? Где вы купили этот галстук?»
После Берлина мы поехали по другим немецким городам. Дрезден. Тогда это был не город. Это останки города. Живем на окраине. В каком-то кафе мы с женой оказались рядом с двумя стариками, и они со слезами рассказывали нам, как в конце войны американцы бесцельно, ненужно бомбили Дрезден. Поливали улицы напалмом, и текли реки огня по асфальту, сжигая бегущих людей.
Они плакали, эти старики, муж и жена. Плакали, не ощущая нас врагами, да и мы слушали их с открытыми сердцами. Надо же отличать немцев от фашистов и фашистов от немцев.
В Дрездене я видел большую витрину. В ней за стеклом лежали, сидели, стояли обыкновенные детские куклы-игрушки, фарфоровые, деревянные, тряпичные, сравнительно новые, в шелковых платьицах, и совсем старенькие. У некоторых платьица были изорваны, у некоторых закопчены дымом. Эти куклы были