ничтожность, хвастливость. Сам факт разоблачения вызывает смех. Это уже не добрый смех, а злой, презрительный, уничтожающий.
Художник, стремящийся вызвать смех у читателя или зрителя, всегда ощущает или, во всяком случае, обязан ощущать, какого характера должен быть этот смех. Хочет ли он, чтобы читатель или зритель, рассмеявшись, ощутил нежность по отношению к объекту смеха, или же он хочет этим смехом разоблачить нечто, ранее казавшееся не смешным.
Большинство моих концертных номеров так или иначе вызывает смех. В том числе есть и такие, которые вызывают смех добрый. Но их не так много. Гораздо чаще я стараюсь высмеять какие-то определенные явления, которые мне кажутся дурными, вредными. Желание высмеять эти явления вызвано чувством презрения, вражды, злобы.
Но два моих концертных номера я должен выделить в особую рубрику, так как они рождены чувством большим, чем злоба. Они рождены ненавистью. Это сатира на Гитлера и Муссолини, сделанная мною в дни войны.
Ненависть к смертельному врагу была предельна и всенародна. Значит, моя задача, как и задача всякого сатирика, темой которого является враг, состояла в том, чтобы образно конкретизировать эту ненависть. Тут не годились никакие нюансы и полутона, никакие частные, мелкие индивидуальные характеристики объектов сатиры.
Вот почему и не удалась моя первая попытка создать сатиру на Гитлера с помощью мимирующеи куклы, которую я потом сделал «пьяницей». Эта кукла была слишком забавна в своей мимике. А разве можно забавностью выразить ненависть?
Гитлер – враг моей родины, враг всего живого, чистого, доброго, что есть в мире. Враг человека. Ничтожество, возомнившее себя гением. Гипертрофированная мания величия и непобедимости. Думая о сатире на Гитлера, я и решил высмеять, вернее, образно сформулировать это гитлеровское ничтожество.
Сюжетом номера я выбрал монолог Смерти. Внутренняя причина этого выбора понятна. В те дни – это была осень сорок второго года – жизнь и смерть стояли на расстоянии шага. Тяжелые бои шли повсюду. Фашисты терпели поражение за поражением, но Ленинград был еще в блокаде, а Северный Кавказ, вся Украина и Прибалтика – во власти врагов, упоенных успехом и озверевших от неудач.
Два жгучих чувства жили тогда в каждом советском человеке: боль и ненависть. Эти чувства были направляющими и в моей работе. Мне хотелось, чтобы номер был злой, чтобы удар по Гитлеру был ударом сатиры, но я вовсе не собирался делать этот номер «смешным».
Монолог Смерти, обращенный к Гитлеру, написал по моей просьбе актер и драматург нашего театра Евгений Вениаминович Сперанский.
Смерть начинала свой монолог с восхваления Гитлера, позволившего ей собрать такую богатую жатву, а кончала злорадным предупреждением, что последним, кого она уничтожит, будет именно он, Гитлер. Темой номера была диалектика смерти, а идеей – мнимость гитлеровского величия и фактическая его ничтожность.
Раз эта идея заключена в монологе, то и во внешнем, чисто зрительном выражении номера ей нужно было найти точное и убедительное решение. Одним из возможных зрительных выражений ничтожности является размер, и потому кукла Гитлера была сделана маленькой. Но так как маленькая кукла только тогда может выглядеть маленькой, когда ее есть с чем сравнивать, то, значит, кукла Смерти должна быть большой. И естественно, что я решил сделать ее «головной» – такой, как Певица или Медведь.
«Смерти» в искусстве бывают разные. И злые, и добрые, и трагикомические, и бытовые. Вспомните удивительный бытовой образ Смерти-старушки в русских народных сказках. Но такая Смерть не могла бы стать прообразом моей куклы. Этому противоречил ее литературный образ, создаваемый текстом.
Монолог был сатиричен, но по внешнему стилю декларативно-пафосен и даже торжествен. В этой встрече приподнятости и сатиричности и состояла острота монолога. Значит, и в кукле, изображающей Смерть, должно было быть то же противопоставление «котурн» и сатиры.
Художник нашего театра Борис Дмитриевич Тузлуков сделал Смерть скелетом в черном плаще и в красной шляпе с пером. Моя голова помещалась в грудной клетке куклы, и смотрел я сквозь черную марлю, натянутую между ребрами. Мои руки были скрыты подкладкой плаща, а кисти рук одеты в белые лайковые перчатки. Черной тушью перчатки были разрисованы так, что получились костлявые руки скелета с отдельными фалангами пальцев. Плечевые кости и кости предплечья были вырезаны из дерева, свободно связаны в суставах и шли вдоль плаща от плечей куклы до кистей моих рук, соединяясь с перчатками. В общем, получалась «торжественно-страшная» средневековая Дама Смерть.
Маленькую куклу Гитлера она держала в левой руке. Эта кукла не имела самостоятельных движений. Это была кукла в полном смысле слова. Она казалась живой только тогда, когда Смерть трясла Гитлера и заставляла его танцевать, приговаривая:
А в конце монолога Смерть брала Гитлера одной рукой за голову, а другой за ноги и попросту разрывала пополам. Кукла скрывалась, а я выходил из-за ширмы и говорил заключительные слова уже от своего лица:
С тех пор прошло много лет. Кукла Смерть давно находится в фондах музея нашего театра как одна из прекрасных работ художника Тузлукова, а две половинки Гитлера, разорванного Смертью на последнем концерте, я просто выбросил. Но память об эмоциональном содержании номера до сих пор жива. Память о том внутреннем волнении, которое я испытывал от серьезности темы. Ведь каждое слово текста ассоциировалось с теми событиями, которые происходили на фронте, со сводками Совинформбюро, с сообщениями по радио, с мыслями о близких. Конкретные пережитые события действительности и конкретные имена людей возникали перед моими глазами, когда я говорил: «Мы им за все предъявим счет единый».
В сорок четвертом я сделал «Муссолини». Вся отвратительная деятельность этого фашистского диктатора сопровождалась театральной позой. «Театрализация» была демагогическим приемом, методом политической агитации. Театральность приветственного жеста, театральность парадов, актерский пафос и актерская истерия публичных речей.
Пока Муссолини находился в зените своей «карьеры», его паясничанье было только отвратительным. А вот в сорок четвертом году это паясничанье стало к тому же еще и смешным. Финал войны виден. Судьба «дуче» ясна. Положение паяца трагикомично.
И я решил заставить Муссолини спеть известное ариозо Канио «Смейся, паяц», не меняя в нем ни одного слова. Вспомните слова этого ариозо, представьте себе, что их поет Муссолини в конце войны, и каждая фраза приобретет новый, совершенно неожиданный смысл и будет выглядеть иносказательной фразой политического памфлета. «Играть! Когда словно в бреду я! Ни слов, ни поступков своих не понимаю... И все же должен я играть... Что ж! Разве ты человек? Нет, ты – паяц! Ты наряжайся и лицо мажь мукою, – народ ведь платит, смеяться хочет он...» и т. д.
Кукла Муссолини была сделана с подвижным лицом, но не мимирующим, как у «пьяницы», а ограниченным двумя-тремя точно фиксированными гримасами. Одет был Муссолини в традиционный балахон паяца, только не белый, а черный с белыми помпонами. Так как этому Канио – Бенито были необходимы «трагические» жесты и театральные позы, я сделал кукле длинные руки, приводящиеся в движение так называемыми тростями, то есть тоненькими палочками, скрытыми под балахоном.
Под балахоном же скрывались две трубочки, ведущие к глазам. Внизу эти трубочки соединялись в одну трубку, кончающуюся резиновой грушей с водой. И в том месте, где оперные певцы на фразе «Смейся и плачь ты над горем своим» обычно уходят со сцены с истерическим смехом-рыданием, рыдал и мой Муссолини, а из его глаз били двухметровые струи слез.
Этот номер жил у меня ровно до того самого дня, когда «оригинал» был повешен на городской площади,