Будучи студентом, я как-то пошел на спектакль Художественного театра «Дядя Ваня» и пропустил вечерний рисунок. На следующий день пришедший в мастерскую Архипов спросил, почему меня вчера вечером не было, и, узнав причину, сказал: «Эх вы! Тут обнаженная модель стоит, а вы на какого-то «Дядю Ваню» пошли!» Укор Архипова вовсе не показался мне странным. Действительно, зачем тратить вечер на «Дядю Ваню», если я собираюсь быть художником!
И все-таки я оказался актером и, вместо того чтобы класть краски на бумагу или холст, начал раскрашивать собственное лицо, гримируясь в здании того самого Художественного театра, за посещение которого мне попало от Архипова.
Без зрителя
Стремление и любовь к актерству присущи всем детям без исключения и возникают с самого раннего возраста. На этом стремлении основано большинство детских игр, обнаруживающих в детях такую наблюдательность, фантазию и правдивость, которым взрослые актеры могут только завидовать.
Девочки удивительно умеют укладывать своих кукол спать, распеленывают их, носят к доктору, наказывают за шалости. Мальчики с полной верой в правду происходящего скачут на воображаемых лошадях; расставив руки, летают на аэропланах или, пыхтя и отдуваясь, совершают сложные маневры товарного поезда. Если вам удастся войти в детскую игру, что для взрослого человека не просто, вы будете поражены силой детской фантазии.
Однажды, уже будучи актером, я играл с моим племянником в «гости». Он угощал меня чаем из несуществующих чашек. По Станиславскому, эта игра называлась бы этюдом на аффективные действия, и пятилетний мальчик получил бы за него отметку «отлично», а я, профессионал, вряд ли натянул бы на «посредственно».
Мой маленький партнер всегда точно помнил, куда он поставил воображаемый чайник, не забывал снять с него воображаемую крышку, чтобы долить кипятком, и аккуратно поворачивал воображаемый самоварный кран, когда, по его мнению, чайник был долит. В момент нашего чаепития мальчика позвали пить настоящий чай. Он сперва вскочил и побежал на зов, но, вспомнив, что в его руке осталась чашка (большой, указательный и средний пальцы были крепко сжаты в щепотку), он вернулся, осторожно поставил пустое место на стол и, разжав пальцы, пошел в столовую.
В чисто детском актерстве я не был, да и не мог быть исключением. Многие игры, относящиеся к самому раннему детству, я помню не только по сюжету, но и по внутреннему ощущению правдивости того, во что я играл.
Помню себя в девятьсот пятом году «участником баррикадных боев». Мне тогда было четыре с половиной года. Баррикады были сделаны из перевернутой кровати брата, за которую мы залезли с соседской девочкой и кошкой. А через год я был «издателем и продавцом газеты». Газета вся была написана мною печатными буквами и состояла из обрывков разговоров взрослых. Помню, как писал фразу: «Партия кадетов очень разозлилась» – и как обиделся на папу, который, прочтя мою газету, все-таки начал читать другую.
Очень хорошо помню себя коровой. Моя крестная мать баба Капа сшила мне из материи рога, набив их ватой. Рога эти я привязывал ко лбу и бегал пастись в комнату нашего жильца на зеленый ковер. На ковре были цветы, и я их щипал, ползая на четвереньках. Это ощущение себя пасущейся коровой я помню до сих пор так, будто действительно был когда-то настоящей коровой, рыжей с белыми пятнами, хотя рыжего во мне ничего не было.
Но помню я также и то, как, стоило мне только заметить, что взрослые следят за моей игрой, игра прекращалась. Я сердился или плакал, сдергивая со своей головы рога. В этом я тоже не отличался от других детей. Как только дети чувствуют, что под любопытными взглядами взрослых их игра превращается в представление, они перестают пить чай из несуществующих чашек, укладывать кукол спать, изображать корову, аэроплан или доктора.
И как бы хорошо и правдиво ни играли дети в изобразительные игры – а в большинстве случаев дети играют в них очень хорошо, – ни про одного из этих ребят нельзя сказать, что из него может получиться актер, то есть человек, умеющий и при зрителе сохранить внутреннюю серьезность и веру в правду своего действия. Только встреча со зрителем определяет актерство в полном смысле этого слова.
Но если первые встречи со зрителем, часто решающие судьбу актера, трудны и опасны для взрослых, то для детей они вдвое труднее и вдвое опаснее.
Дети внутренне скромные обычно всячески отказываются «выступать», стесняются, грубят. Им не хочется читать стихи или петь песенки знакомым родителей. Дети нескромные в конце концов начинают ощущать вкус успеха и охотно «выступают», но их выступления часто превращаются в самопоказ, в раннее кокетство и становятся кривлянием.
Если бы некоторые родители были более прозорливы, они не демонстрировали бы с такой поспешностью способности своих детей, удовлетворяя свое тщеславие и развивая тщеславие ребят; и педагоги иначе бы занимались с ребятами в кружках детской самодеятельности.
Я вовсе не хочу охаять всякое занятие детской театральной самодеятельностью, но самодеятельность эта сопряжена с большими опасностями и иногда непоправимыми травмами. Вот почему я, в общем, рад, что ни в каких драмкружках – ни школьных, ни семейных – в детстве не участвовал.
Я играл сам с собой и со своими товарищами в поезд, в охоту на тигра и даже в театр или синематограф, но все эти игры происходили без зрителей, так как смотревшие представление сами играли в «публику» и, значит, настоящим зрителями не были.
Бацилла тщеславия
Вероятно, ни в какой другой профессии болезнь тщеславия не является такой опасной, как в профессии актера. Если из-за чисто тщеславных побуждений школьник будет стараться получить пятерку по алгебре, то, как бы ни относиться к самим побуждениям, реальная польза все-таки получится. Этот школьник не только приобретет знания, но в конце концов увлечется самим предметом, а в дальнейшем, может быть, станет даже хорошим математиком. А вот если человек – все равно ребенок или взрослый – стремится петь или выступать на сцене только для того, чтобы иметь успех, чтобы нравиться, то есть только ради тщеславия, он никогда не станет настоящим певцом или актером.
«Кривая оценок», которые я давал своим ученическим рисункам, для меня самого очень ясно обнаружила, как падает качество, стоит только увлечься стремлением сделать рисунок эффектным, похвастаться в нем своим «мастерством». Я не называл тогда это тщеславием, но, по существу, именно оно было основной побудительной причиной ложных эффектов в рисунке или живописи.
Это про страшную болезнь тщеславия говорил Станиславский, предупреждая, что «надо любить искусство в себе, а не себя в искусстве».
И если эта болезнь опасна для художника, начинающего писать фальшивые, псевдоэффектные картины, то для актера она может оказаться просто смертельной. Она разъедает его изнутри, проникает в каждую интонацию, в каждый жест. Она уничтожает искренность, а, по существу, основное умение, которым должен обладать актер, это умение быть искренним. Искренность – главное орудие его производства.
Научиться быть искренним на сцене, вероятно, невозможно, как невозможно научиться быть талантливым, а вот научиться сохранить искренность, если она в тебе имеется, необходимо. Это трудная наука. Она требует безжалостно строгих учителей и не менее безжалостной строгости ученика к самому себе.
В нашем семейном хоровом пении такая искренность существовала. Мы любили не наши голоса и не наше исполнение, а сами песни, и бацилла тщеславия вначале не находила во мне почвы для развития. Но постепенно эта почва возникла.
Так как голос мой был высоким и легким, я обычно запевал. Приходившие в гости друзья или соседи по даче хвалили меня и часто просили спеть какую-нибудь песню. Наверное, я, как и все дети, вначале стеснялся, а потом привык. Мне стало нравиться, что меня просят петь, и песня превратилась в предлог для маленького хвастовства. Болезнь тщеславия начиналась, и сейчас я благодарен не тем добрым и благожелательным людям, которые хвалили мое пение, а, наоборот, тем, которые, не щадя меня, высмеяли мою детскую уверенность в том, что я пою хорошо.
Помню два таких случая. Вероятно, это были серьезные случаи, если я так хорошо их запомнил.
Мама впервые повела меня в оперу, в Большой театр. Что это была за опера, я вспомнить не могу, так как было мне тогда лет шесть, и содержание оперы я, естественно, не понял. Пожалуй, больше всего меня