было робеть, слушая его. - Ге-гей! что горло-то дерешь, Игнат! - послышался голос советчика: - постой на час! - Чаво? - Посто-о-о-ой! Игнат остановился. Опять всё замолкло, и загудел и запищал ветер, и снег стал, крутясь, гуще залить в сани. Советчик подошел к нам. - Ну что? - Да что! куда ехать-то? - А кто е знает! - Что, ноги замерзли, что ль, что хлопаешь-то? - Вовсе зашлись. - А ты бы вот сходил: во-он маячит - никак калмыцкое кочевье. Оно бы и ноги-то посогрел. - Ладно. Подержи лошадей... на. И Игнат побежал по указанному направлению. - Всё надо смотреть да походить: оно и найдешь; а то так, что дуром-то ехать! говорил мне советчик: - вишь, как лошадей упарил! Всё время, пока Игнат ходил, - а это продолжалось так долго, что я даже боялся, как бы он не заблудился, - советчик говорил мне самоуверенным, спокойным тоном, как надо поступать во время метели, как лучше всего отпречь лошадь и пустить, что она, как Бог свят, выведет, или как иногда можно и по звездам смотреть, и как, ежели бы он передом ехал, уж мы бы давно были на станции. - Ну что, есть? - спросил он у Игната, который возвращался, с трудом шагая, почти по колени в снегу. - Есть-то есть, кочевье видать, - отвечал, задыхаясь, Игнат: - да незнамо какое. Это мы, брат, должно, вовсе на Пролговскую дачу заехали. Надо левей брать. - И что мелет! это вовсе наши кочевья, которые позадь станицы, - возразил советчик. - Да говорю, что нет! - Уж я глянул, так знаю: оно и будет; а не оно, так Тамышевско. Всё надо правей забирать: как раз и выедем на большой мост - осьмую версту. - Да говорят, что нет! Ведь я видал! - с досадой отвечал Игнат. - Э, брат! а еще ямщик! - То-то ямщик! ты сходи сам. - Что мне ходить! я так знаю. Игнат рассердился, видно: он, не отвечая, вскочил на облучок и погнал дальше. - Вишь, как зашлись ноги: ажио не согреешь, - сказал он Алешке, продолжая похлопывать чаще и чаще и огребать и высыпать снег, который ему забился за голенищи. Мне ужасно хотелось спать.
VIII.
'Неужели это я уже замерзаю, - думал я сквозь сон, - замерзание всегда начинается сном, говорят. Уж лучше утонуть, чем замерзнуть, пускай меня вытащат в неводе; а впрочем, всё равно - утонуть ли, замерзнуть, только бы под спину не толкала эта палка какая-то и забыться бы'. Я забываюсь на секунду. 'Чем же, однако, всё это кончится? - вдруг мысленно говорю я, на минуту открывая глаза и вглядываясь в белое пространство: - чем же это кончится? Ежели мы не найдем стогов и лошади станут, что, кажется, скоро случится - мы все замерзнем'. Признаюсь, хотя я и боялся немного, желание, чтобы с нами случилось что-нибудь необыкновенное, несколько трагическое, было во мне сильней маленькой боязни. Мне казалось, что было бы недурно, если бы к утру в какую-нибудь далекую, неизвестную деревню лошади бы уж сами привезли нас полузамерзлых, чтобы некоторые даже замерзли совершенно. И в этом смысле мечты с необыкновенной ясностью и быстротой носились передо мною. Лошади становятся, снегу наносится больше и больше, и вот от лошадей видны только дуга и уши; но вдруг Игнашка является наверху с своей тройкой и едет мимо нас. Мы умоляем его, кричим, чтобы он взял нас; но ветром относит голос, голосу нет. Игнашка посмеивается, кричит по лошадям, посвистывает и скрывается от нас в каком-то глубоком, занесенном снегом овраге. Старичок вскакивает верхом, размахивает локтями и хочет ускакать, но не может сдвинуться с места; мой старый ямщик, с большой шапкой, бросается на него, стаскивает на землю и топчет в снегу. 'Ты колдун! - кричит он: - ты ругатель! Будем плутать вместе'. Но старичок пробивает головой сугроб: он не столько старичок, сколько заяц, и скачет прочь от нас. Все собаки скачут за ним. Советчик, который есть Федор Филиппыч, говорит, чтобы все сели кружком, что ничего, ежели нас занесет снегом: нам будет тепло. Действительно, нам тепло и уютно; только хочется пить. Я достаю погребец, потчую всех ромом с сахаром и сам пью с большим удовольствием. Сказочник говорит какую-то сказку про радугу, - и над нами уже потолок из снега и радуга. 'Теперь сделаемте себе каждый комнатку в снегу и давайте спать!' говорю я. Снег мягкий и теплый, как мех. Я делаю себе комнатку и хочу войти в нее; но Федор Филиппыч, который видел в погребце мои деньги, говорит: 'Стой! давай деньги. Всё одно умирать!' и хватает меня за ногу. Я отдаю деньги и прошу только, чтобы меня отпустили; но они не верят, что это все мои деньги, и хотят меня убить. Я схватываю руку старичка и с невыразимым наслаждением начинаю цаловать ее: рука старичка нежная и сладкая. Он сначала вырывает ее, но потом отдает мне и даже сам другой рукой ласкает меня. Однако Федор Филиппыч приближается и грозит мне. Я бегу в свою комнату; но это не комната, а длинный белый коридор, и кто-то держит меня за ноги. Я вырываюсь. В руках того, кто меня держит, остаются моя одежда и часть кожи; но мне только холодно и стыдно, - стыдно тем более, что тетушка с зонтиком и гомеопатической аптечкой, под руку с утопленником, идут мне навстречу. Они смеются и не понимают знаков, которые я им делаю. Я бросаюсь на сани, ноги волокутся по снегу; но старичок гонится за мной, размахивая локтями. Старичок уже близко, но я слышу, впереди звонят два колокола, и знаю, что я спасен, когда прибегу к ним. Колокола звучат слышней и слышней; но старичок догнал, меня и животом упал на мое лицо, так что колокола едва слышны. Я снова схватываю его руку и начинаю цаловать ее, но старичок не старичок, а утопленник... и кричит: 'Игнашка! стой, вон Ахметкины стоги, кажись! Подь-ка посмотри!' Это уж слишком страшно. Нет! проснусь лучше...
Я открываю глаза. Ветер закинул мне на лицо полу Алешкиной шинели, колено у меня раскрыто, мы едем по голому насту, и терция колокольчиков слышнехонько звучит в воздухе с своей дребезжащей квинтой. Я смотрю, где стоги; но вместо стогов, уже с открытыми глазами, вижу какой-то дом с балконом и зубчатую стену крепости. Меня мало интересует рассмотреть хорошенько этот дом и крепость: мне, главное, хочется опять видеть белый коридор, по которому я бежал, слышать звон церковного колокола и цаловать руку старичка. Я снова закрываю глаза и засыпаю.
IX.
Я спал крепко; но терция колокольчиков всё время была слышна и виделась мне во сне, то в виде собаки, которая лает и бросается на меня, то органа, в котором я составляю одну дудку, то в виде французских стихов, которые я сочиняю. То мне казалось, что эта терция есть какой-то инструмент пытки, которым не переставая сжимают мою правую пятку. Это было так сильно, что я проснулся и открыл глаза, потирая ногу. Она начинала замораживаться. Ночь была та же светлая, мутная, белая. То же движение поталкивало меня и сани; тот же Игнашка сидел боком и похлопывая ногами; та же пристяжная, вытянув шею и невысоко поднимая ноги, рысью бежала по глубокому снегу, кисточка подпрыгивала на шлее и хлесталась о брюхо лошади. Голова коренной с развевающейся гривой, натягивая и отпуская поводья, привязанные к дуге, мерно покачивалась. Но всё это, больше чем прежде, покрыто, занесено было снегом. Снег крутился спереди, сбоку, засыпал полозья, ноги лошадей по колени и сверху валил на воротники и шапки. Ветер был то справа, то слева, играл воротником, полой Игнашкина армяка, гривой пристяжной и завывал над дугой и в оглоблях. Становилось ужасно холодно, и едва я высовывался из воротника, как морозный сухой снег, крутясь, набивался в ресницы, нос, рот и заскакивал за шею; посмотришь кругом - всё бело, светло и снежно, нигде ничего, кроме мутного света и снега. Мне стало серьезно страшно. Алешка спал в ногах и в самой глубине саней; вся спина его была покрыта густым слоем снега. Игнашка не унывал: он беспрестанно подергивал вожжами, покрикивал и хлопал ногами. Колокольчик звенел так же чудно. Лошади похрапывали, но бежали, спотыкаясь чаще и чаще и несколько тише. Игнашка опять подпрыгнул, взмахнул рукавицей и запел песню своим тоненьким напряженным голосом. Не допев песни, он остановил тройку, перекинул вожжи на передок и слез. Ветер завыл неистово; снег, как из совка, так и посыпал на полы шубы. Я оглянулся: третьей тройки уж за нами не было (она где-то отстала). Около вторых саней, в снежном тумане, видно было, как старичок попрыгивал с ноги на ногу. Игнашка шага три отошел от саней, сел на снег, распоясался и стал снимать сапоги. - Что это ты делаешь? - спросил я. - Перебуться надо; а то вовсе ноги заморозил, - отвечал он и продолжал свое дело. Мне холодно было высунуть шею из-за воротника, чтобы посмотреть, как он это делал. Я сидел прямо, глядя на пристяжную, которая, отставив ногу, болезненно, устало помахивала подвязанным и занесенным снегом хвостом. Толчок, который дал Игнат санями, вскочив на облучок, разбудил меня. - Что, где мы теперь? - спросил я: - доедем ли хоть к свету? - Будьте покойны: доставим, - отвечал он. - Теперь важно ноги согрелись, как перебулся. И он тронул, колокол зазвенел, сани снова стали раскачиваться и ветер свистеть под полозьями. И мы снова пустились плыть по беспредельному морю снега.
X.
Я заснул крепко. Когда же Алешка, толкнув меня ногой, разбудил, и я открыл глаза, было уже утро. Казалось еще холодней, чем ночью. Сверху снега не было; но сильный, сухой ветер продолжал заносить снежную пыль на поле и особенно под копытами лошадей и полозьями. Небо справа на востоке было тяжелое темно-синеватого цвета; но яркие, красно-оранжевые косые полосы яснее и яснее обозначались на нем. Над головами, из-за бегущих белых, едва окрашивающихся туч, виднелась бледная синева; налево