все прибывала и прибывала, и разбушевалась буря…
— Держи меня, — сказала она.
Он глянул в запрокинутое лицо Жоан и обнял ее. И ее плечи поплыли к нему, словно корабль, стремящийся в гавань.
— Держать тебя? — спросил он.
— Да.
Она крепко прижала ладони к его груди.
— Я согласен держать тебя.
— Спасибо.
Другое такси, резко затормозив, остановилось у тротуара. Шофер невозмутимо смотрел на них. На плече у него устроилась собачонка в вязаной жилетке.
— Поедем? — хрипло прозвучало из-под длинных, белых как лен, усов.
— Погляди, — сказал Равик. — Он и не догадывается. Не видит, что на нас что-то нашло. Смотрит и не видит, как мы переменились. Ты можешь превратиться в архангела, шута, преступника — и никто этого не заметит. Но вот у тебя оторвалась, скажем, пуговица — и это сразу заметит каждый. До чего же глупо устроено все на свете.
— Вовсе не глупо, а хорошо. Мы останемся самими собой.
Равик посмотрел на нее. Мы! — подумал он. Какое необычное слово! Самое таинственное на свете.
— Поедем? — так же спокойно, но несколько громче прохрипел шофер и закурил сигарету.
— Поедем, — сказал Равик. — Он не отвяжется. Профессиональный опыт.
— Не надо. Пойдем пешком.
— А дождь?
— Дождя нет. Просто туман. Не хочу я в такси. Хочу идти с тобой рядом.
— Ладно. Тогда хоть объясню ему, в чем дело. Равик приблизился и сказал несколько слов шоферу. Тот расплылся в чудесной улыбке, помахал Жоан с галантностью, на какую способен только француз, и уехал.
— Как ты с ним объяснился? — спросила Жоан, когда Равик вернулся.
— С помощью денег. Самый простой способ. Ночные шоферы — циники. Сразу понял. Отнесся благосклонно, но с оттенком снисходительного презрения.
Она улыбнулась и прижалась к нему. Равик почувствовал, как в нем раскрылось и расцвело что-то горячее, нежное и необъятное, будто множество рук потянуло его куда-то вниз… И вдруг стало совсем невыносимым вот так стоять рядом, вытянувшись во весь рост, на узеньких ступнях, с трудом сохраняя равновесие… Надо забыться и уйти куда-то вглубь, уступить стенающей плоти, зову тысячелетий, той поре, когда еще не было ничего — ни разума, ни мук, ни сомнений, а одно лишь темное счастье крови…
— Пойдем, — сказал он.
Они шли под изморосью вдоль пустой серой улицы, и, когда достигли ее конца, перед ними вновь открылась огромная, безграничная площадь. Посреди нее тяжело вздымалась расплывчатая, отливающая серебром громада Триумфальной арки.
IX
Равик вернулся в отель. Утром, когда он ушел, Жоан еще спала. Он рассчитывал вернуться через час, но отсутствовал целых три.
— Привет, доктор, — окликнул его кто-то на лестнице между вторым и третьим этажами.
Равик оглянулся. Бледное лицо, копна растрепанных черных волос, очки. Совершенно незнакомый ему человек.
— Альварес, — сказал незнакомец. — Хаиме Альварес. Не припоминаете?
Равик покачал головой.
Человек нагнулся и задрал штанину. Вдоль всей голени тянулся длинный шрам.
— А теперь?
— Я оперировал?
Человек кивнул.
— На кухонном столе у самой передовой. В полевом госпитале под Аранхуэсом. Маленькая белая вилла в миндальной рощице. Теперь вспомнили?
Равик внезапно услышал густой аромат цветущего миндаля. Казалось, запах этот поднимается по темной лестнице, сладковатый, чуть затхлый, перемешанный с еще более приторным и тошнотворным запахом крови.
— Да, — сказал он. — Вспомнил.
На террасе, залитой лунным светом, рядами лежали раненые — жертвы налета немецких и итальянских бомбардировщиков. Дети, женщины, крестьяне, пораженные осколками бомб. Ребенок без лица; беременная женщина с животом, развороченным по грудь; старик, робко держащий оторванные пальцы одной руки в другой, — он надеялся, что их можно будет пришить. И над всем — ночь с ее густым ароматом и кристально чистой росой.
— Нога в порядке? — спросил Равик.
— Как будто да. Только не до конца сгибается. — Альварес улыбнулся. — Во всяком случае, переход через Пиренеи она выдержала. Гонсалес погиб.
Равик забыл, кто такой Гонсалес. Зато вспомнил молодого студента, своего помощника.
— А как Маноло?
— Попал в плен. Расстрелян.
— А Серна, командир бригады?
— Погиб. Под Мадридом.
Альварес снова улыбнулся неживой, механической улыбкой, возникавшей неожиданно и лишенной всякого чувства.
— Мура и Ла Пенья попали в плен. Расстреляны. Равик уже не мог вспомнить, кто такие эти Мура и Ла Пенья. Он пробыл в Испании шесть месяцев и покинул ее, когда фронт был прорван и госпиталь расформировали.
— Карнеро, Орта и Гольштейн в концлагере. Во Франции. Блацкий тоже спасся. Скрывается близ самой границы.
Равик помнил только Гольдштейна. Остальных забыл. Слишком много было вокруг него людей.
— Вы живете теперь здесь? — спросил он.
— Да. Въехали позавчера. Наши номера там. — Он показал на коридор третьего этажа. — Нас долго держали в пограничном лагере. В конце концов выпустили. У нас еще были деньги… — он снова улыбнулся. — А тут кровати. Самые настоящие кровати. Даже портреты наших руководителей на стенах.
— Да, — сказал Равик без тени иронии. — Это, наверно, приятно после всего, что там было.
Он попрощался с Альваресом и пошел к себе в номер.
Комната была прибрана и пуста. Жоан ушла. Он осмотрелся — ничего не оставила, да он и не ожидал этого.
Равик нажал кнопку звонка. Вскоре появилась горничная.
— Мадам ушла, — сказала она, предупреждая его вопрос.
— Я и сам вижу. Откуда вы знаете, что здесь кто-то был?
— Но, помилуйте, мсье Равик! — проговорила горничная и больше ничего не добавила. У нее был такой вид, словно он тяжко оскорбил ее.
— Она завтракала?
— Нет. Я ее не видела. А не то бы уж позаботилась. Ведь я запомнила ее… еще с того самого