– Знаю… Я готова. Я перенесу все страдания, все удары.
– Не только от врагов – но и от родных, от друзей?
– Да… и от них.
– Хорошо. Ты готова на жертву?
– Да.
– На безымянную жертву? Ты погибнешь – и никто… никто не будет знать, чью память почтить!..
– Мне не нужно ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени.
– Готова ли ты на преступление?
Девушка потупила голову…
– И на преступление готова.
Голос не тотчас возобновил свои вопросы.
– Знаешь ли ты, – заговорил он, наконец, – что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?
– Знаю и это. И все-таки я хочу войти.
– Войди!
Девушка перешагнула порог – и тяжелая завеса упала за нею.
– Дура! – проскрежетал кто-то сзади.
– Святая! – пронеслось откуда-то в ответ.
Памяти Ю. П. Вревской
На грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращенного в походный военный гошпиталь в разоренной болгарской деревушке – с лишком две недели умирала она от тифа.
Она была в беспамятстве – и ни один врач даже не взглянул на нее; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока еще могла держаться на ногах, поочередно поднимались с своих зараженных логовищ, чтобы поднести к ее запекшимся губам несколько капель воды в черепке разбитого горшка.
Она была молода, красива; высший свет ее знал; об ней осведомлялись даже сановники. Дамы завидовали ей, мужчины за ней волочились… два-три человека тайно и глубоко любили ее. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слез.
Нежное кроткое сердце… и такая сила, такая жажда жертвы! Помогать нуждающимся в помощи… Она не ведала другого счастия… не ведала – и не изведала. Всякое другое счастье прошло мимо. Но она с этим давно помирилась, – и вся, пылая огнем неугасимой веры, отдалась на служение ближним.
Какие заветные клады схоронила она там, в глубине души, в самом ее тайнике, никто не знал никогда – а теперь, конечно, не узнает.
Да и к чему? Жертва принесена… Дело сделано.
Но горестно думать, что никто не сказал спасиба даже ее трупу – хоть она сама и стыдилась и чуждалась всякого спасиба.
Пусть же не оскорбится ее милая тень этим поздним цветком, который я осмеливаюсь возложить на ее могилу!
«Как хороши, как свежи были розы»
Где-то, когда-то, давно-давно тому назад, я прочел одно стихотворение. Оно скоро позабылось мною… но первый стих остался у меня в памяти:
Теперь зима; мороз запушил стекла окон; в темной комнате горит одна свеча. Я сижу, забившись в угол; а в голове все звенит да звенит:
И вижу я себя перед низким окном загородного русского дома. Летний вечер тихо тает и переходит в ночь, в теплом воздухе пахнет резедой и липой; а на окне, опершись на выпрямленную руку и склонив голову к плечу, сидит девушка – и безмолвно и пристально смотрит на небо, как бы выжидая появления первых звезд. Как простодушно-вдохновенны задумчивые глаза, как трогательно-невинны раскрытые, вопрошающие губы, как ровно дышит еще не вполне расцветшая, еще ничем не взволнованная грудь, как чист и нежен облик юного лица! Я не дерзаю заговорить с нею, – но как она мне дорога, как бьется мое сердце!
А в комнате все темней да темней… Нагоревшая свеча трещит, беглые тени колеблются на низком потолке, мороз скрипит и злится за стеною – и чудится скучный, старческий шепот…
Встают передо мною другие образы… Слышится веселый шум семейной, деревенской жизни. Две русые головки, прислонясь друг к дружке, бойко смотрят на меня своими светлыми глазками, алые щеки трепещут сдержанным смехом, руки ласково сплелись, вперебивку звучат молодые, добрые голоса; а немного подальше, в глубине уютной комнаты, другие, тоже молодые руки бегают, путаясь пальцами, по клавишам старенького пианино – и ланнеровский вальс не может заглушить воркотню патриархального самовара…
Свеча меркнет и гаснет… Кто это кашляет там так хрипло и глухо? Свернувшись в калачик, жмется и вздрагивает у ног моих старый пес, мой единственный товарищ… Мне холодно… Я зябну… и все они умерли… умерли…